Луна стояла в высшей точке чистого бездонного неба: повсюду, насколько хватало глаз, сверкали тысячи звезд. Временами луна опускалась на облака, похожие на высокие горы, увенчанные снежными шапками. Облака то удлинялись и развертывались, как полупрозрачные волны белого атласа, то превращались в невесомые хлопья пены или в бесчисленные овечьи отары, кочующие по синим равнинам небосвода. Иногда небо становилось похожим на песчаный берег, расчерченный морским прибоем. Потом порыв ветра разрывал песчаную завесу, и в небесах появлялись большие, сияющие белизной хлопковые отмели, такие пушистые, что казалось, ты чувствуешь их мягкость и податливость. Но не менее чарующей была картина на земле; бархатистый, бледно-голубой свет луны тихо скользил по верхушкам деревьев, и, проникая в просветы между деревьями, снопы света освещали самые тенистые уголки. Тоненький ручеек, который тек у моих ног, то нырял под корни дубов, ив и сахарных кленов, то выходил на поверхность полянок, сверкающих под ночными созвездиями. Он походил на голубую муаровую ленту, усеянную бриллиантами и рассеченную черными полосками. На другой стороне ручья простирался обширный луг, и свет луны покоился на его траве, как расстеленное полотно. Березы, разбросанные по саванне, повинуясь капризам ветра, то сливались с почвой, окутанные бледными газами, то вырисовывались на меловом фоне, окутываясь мраком и образовывая как бы острова блуждающих теней на неподвижном море света. Вокруг все дышало тишиной и покоем, лишь изредка с шуршанием падали листья, резко и неожиданно налетал и стихал ветер, прерывисто ухала сова. Когда все смолкало, моих ушей достигал торжественный рев Ниагарского водопада, он заполнял все пространство и угасал в неведомой дали.
Ни величия, ни меланхоличной пронзительности этой ночи никогда не выразит ни один человеческий язык; самые прекрасные европейские ночи не дадут о них никакого представления. Посреди наших возделанных полей воображению негде развернуться, оно повсюду натыкается на следы человека: но в этих пустынных краях душа с восторгом теряется в бесконечном лесном океане; она блуждает при свете звезд по берегам бескрайних озер, парит над ревущей пучиной страшных водопадов, падает вместе с их мощными потоками и, так сказать, сливается, сплавляется со всей этой дикой и царственной природой» [128].
День за днем путешественник приближался к Ниагарскому водопаду, шум которого терялся по утрам в тысяче звуков пробуждающейся природы, а по ночам, в тишине, становился все слышнее, как бы служа проводником и маня к себе.
И наконец он достиг водопада, к которому так долго стремился и который дважды едва не погубил его. Мы не станем пересказывать эти истории — когда говорит Шатобриан, мы предоставляем слово ему:
«Подъехав к краю обрыва, я, намотав вожжи на руку и не слезая с лошади, нагнулся, чтобы посмотреть вниз. И в этот момент гремучая змея зашевелилась в ближайших кустах. От испуга лошадь шарахнулась, стала на дыбы и приблизилась к пропасти. Я не мог распутать вожжи, и лошадь влекла меня за собой. Ее передние ноги повисли над бездной, она присела, удерживаясь на краю лишь силой задних ног. Я уже попрощался с жизнью, как вдруг лошадь, испугавшись новой опасности, с невероятным усилием развернулась и отскочила на десять шагов от края» [129].
Но это еще не все. Едва избежав несчастного случая, путешественник сам устремляется к гибели, к опасности предсказуемой. По видимости, он принадлежит к тем людям, которые нутром чувствуют, что могут безнаказанно испытывать судьбу.
Вот что рассказывает Шатобриан: «Лестница, висевшая над водопадом, была сорвана. Как ни предостерегал меня мой проводник, я захотел спуститься к подножью водопада по каменистому утесу в двести футов высотой. И, невзирая на рев воды и ужасающую бурлящую пропасть подо мной, я начал спуск. Хладнокровие не покидало меня, но когда до дна оставалось сорок футов, я оказался на скользкой и гладкой скале, где не было ни корешка, ни щелочки, чтобы упереться ногой. Я повис на руках, не имея возможности ни спуститься, ни подняться, и только чувствовал, как пальцы постепенно разгибаются под тяжестью моего тела. Я ощутил дыхание смерти. Мало кому на свете довелось провести две минуты, подобные тем, что я провел над пучиной Ниагары. В конце концов пальцы мои оторвались, и я полетел вниз. Но — неслыханная удача — я упал на голые камни, о которые сто раз должен был разбиться, и однако не чувствовал сильной боли. Я застыл в полудюйме от пропасти и чудом не скатился вниз. И только когда я промок и начал замерзать, я понял, что все обошлось не так счастливо, как я полагал. Я почувствовал невыносимую боль в левой руке: она оказалась сломана в предплечье. Мой проводник все это время смотрел на меня сверху, он заметил поданный мною знак и быстро нашел каких-то дикарей, которые с большим трудом на веревках вытянули меня наверх и перенесли к себе».
Это произошло в тот самый момент, когда молодой лейтенант по имени Наполеон Бонапарт чуть не утонул, купаясь в Соне.