Можно было подумать: он просматривал историю существования Шеврикуки (для него – историю болезни, нравственной и дисциплинарной, останкинского домового-двухстолбового), все, что копилось об этом бестолковом упрямце в коробах и дубовых колодах. («Копится, копится, неизвестно где! Но копится». Как же, известно где!) И вот это накопленное, собранное пчелками-шишами когда по полглоточку, когда по глоточку, когда по ушату, когда по вороху, было сейчас слито, склеено, сдавлено и подано для скорейшего ознакомления его Значительности, Важной Особе, возможно, утомленной повседневными подвижническими занятиями. «Утомленной, ладно, – подумалось Шеврикуке. – Главное, чтобы не удрученной и не раздраженной… А то, что листает наспех, это, может, и к лучшему». Но Увещеватель ничего не листал. Высветленные на мгновения руки его были пусты и спокойны. И это не были руки старца. Лицо же его показалось Шеврикуке старческим. То есть именно показалось или старческим соткалось в воображении, увидеть лицо Увещевателя Шеврикуке не было дано. Глаз его ему точно не открыли ни разу. В секундных перетеканиях световых пятен возникали лишь космы или лохмы бледно-серых волос (а может, и седых?), космы же бровей, нос картофелиной, большой рот в кущах усов и бороды, острые, без мочек уши. Увещеватель был, несомненно, заросший. Что-то в нем есть от льва, вообразилось Шеврикуке. Световое пятно повело взгляд Шеврикуки вниз. «Неужели в бурках?» – чуть было не обрадовался Шеврикука. Нет, на ногах Увещевателя были тапочки. Войлочные, не первого сорта, подшитые сукном или байкой, без задников, с тесемками, стягивающими подъем. Такими тапочками снаряжали в путешествие по останкинским паркетам посетителей славного музея творчества крепостных. На босу ли ногу, на вязаные ли носки, а может, все же и на бурки были натянуты тапочки, Шеврикука разглядеть не мог. Зато он сообразил, что левый тапок завершает правую ногу Увещевателя, а правый соответственно левую. «Это же лешие так фасонят! – удивился Шеврикука. – Неужели он выбился из леших?»
– Ну-с, братец, – в третий раз произнес Увещеватель и словно бы отодвинул от себя бумаги, в коих отпала нужда. Но никаких бумаг не было.