Само плавание обошлось без крупных происшествий, хотя о мелких нельзя сказать того же. Когда мы шли поперек большой бухты между Ланглейдом и Микелоном, буксир лопнул и лодка закачалась на волнах. К спасательной операции приступили не сразу, так как часть нашей команды, заметив, насколько увеличилась наша скорость с этой потерей, решила, что пассажиркам лодки следует добраться до Микелона своим ходом на веслах. В конце концов это предложение было забаллотировано из соображений гуманности. Мы подавляющим большинством постановили, что было бы зверством обречь двух собак на тяготы ночи в море.
Затем две из самых очаровательных наших дам спустились вниз распаковать корзину с едой (корзины с напитками уже распаковались сами собой). Почти сразу же обе вновь оказались на палубе, и им стало очень-очень плохо — главным образом за борт, — однако хватило и на них самих, и на тех, кто сгрудился в кокпите.
Несколько придя в себя, они обрушили на нас с Майком гневные слова. Сказали, что в каюте стоит такая вонь, что и дохлую лошадь стошнило бы. Впрочем, будучи француженками, они имели привычку преувеличивать. Даже не вонь, а так, запашок. Правду сказать, мы с Майком привыкли к нему и перестали замечать вовсе. Исходил он от нескольких десятков крабов, которые забрались под трюмный настил и там, отравленные трюмной водицей, обрели вечный покой в таких щелях, откуда извлечь их бренные тела не было никакой возможности.
Присутствие крабов привело к весьма оригинальной ситуации. Один из наших гостей страшно перепугался мысли, что плавает в такой хрупкой скорлупке по такому огромному океану, и не смог оставаться на палубе. Но из-за крабов не мог он оставаться и в каюте. Однако он нашел выход из этой дилеммы, проведя все плавание, скорчившись в каюте и высунув голову в иллюминатор. С палубы его голова напоминала украшающую жилище охотника голову лося, только безрогого.
Через восемь-девять часов, когда начинало смеркаться, мы вошли в широкую, окаймленную галечными пляжами микелонскую бухту. Известие о нашем прибытии опередило нас, и, едва мы обогнули Чэт-Рок, за которым открывался огромный полумесяц пляжа, десяток больших, ярко раскрашенных микелонских плоскодонок (каждая с маленькой каюткой на середине, придававшей лодке странное сходство с венецианской гондолой) соскользнули с катков в воду и двинулись нам навстречу.
Население Микелона состоит почти исключительно из басков, и они приветствовали «Ишь, ты!» так, будто она действительно была их корабликом, наконец-то вернувшимся в родной порт по сумеречным морям времени. Под эскортом этих лодок мы понеслись к растянутому селению, а наш баскский флаг гордо хлопал на клотике.
В окружении ликующей толпы мы побрели вверх по берегу к селению Бурж-де-Микелон — мимо серой массивной церкви к песчаной дороге, она же единственная улица. Ночью эта улица превращалась в спальню для множества маленьких черных пони и больших черных собак. Они по-всякому укладывались поперек дороги, и отличить их, одинаково черных, друг от друга возможности никакой не было.
Попозже Майк пробирался по дороге и споткнулся о черное животное. Будучи человеком вежливым, он пустился в извинения.
— Хорошая собачка. Умная собачка. Милый ты песик! — сказал он умиротворяюще.
Песик ответил ему пронзительным злобным ржанием. Майк от неожиданности попятился и наступил на другое спящее тело.
— Извини, лошадка, — торопливо сказал он, пятясь в другую сторону.
Я наткнулся на него несколько минут спустя, и он был в полном смятении.
— Слушай! — зашептал он тревожно. — Надо выбираться отсюда! Мало того, что на тебя ржет чертов пес. Но когда лошади начинают рычать, значит, пора отчаливать!
Гостеприимство басков оказалось именно таким, каким нам его описывали. К полуночи всякая официальность нашла свой конец в крепких растворителях, и веселье поднялось такое, что собакам и лошадям спать больше не пришлось. Они угрюмо побрели на футбольное поле, чтобы переночевать там, но я вернулся на мою шхунку.
С востока подул легкий бриз, и хотя это был всего лишь нежнейший зефир, я опасался, что «Ишь, ты!» пришвартовалась не слишком надежно. Я сварил себе кофе и расположился на палубе, втягивая носом сгущающийся туман и слушая неторопливые вздохи длинной океанской зыби, облизывающей сваи. Мало-помалу я осознал, что с невидимого океанского простора доносятся новые звуки. Приглушенный стук, медленные биения сердца, производить которые был способен только одноцилиндровый двигатель. Кто-то поздно ночью пробирался в микелонскую бухту на небольшом суденышке. Оставалось только надеяться, что эти кто-то знают, куда направляются, потому что видимость теперь ограничивалась двумя-тремя ярдами.
Несколько минут спустя шум двигателя сменился тишиной. Затем раздалось шипение разрезаемой носом воды и что-то мягко стукнулось о борт «Ишь, ты!».
— Эй, там, бросайте фалинь, и я вас пришвартую! — крикнул я во тьму.
Несколько мгновений длилось молчание — молчание, чуть нарушаемое тяжелыми свистящими вздохами, а затем дрожащий голос нерешительно осведомился:
— А вы кто?