Нынче на ярмарке Хацкель играет роль той самой еврейки. Как только где-нибудь начинается
Все это раздражает Файвку. Его восхищение Хацкелевым геройством как ветром сдуло. Рассердившись, Файвка побежал по мостику через большую канаву, пересекающую рынок, прочь от Хацкеля-десятского. Но, видимо, в суматохе попал не к долгожданным лоткам с игрушками, а к монопольке, потому что чем дальше он проталкивался вперед, тем больше видел удивительного и тем чаще попадались ему пьяные.
Кажется, никто не выручает столько денег на ярмарке, сколько монополька. Прямо божья милость. У всех мужиков из карманов торчат бутылки водки: четверти[160] и полчетверти. Один сбивает сургуч с горлышка, другой вышибает пробку, третий перекрестился вместо благословения, не рядом будь помянуто, и — буль-буль-буль. Все вокруг усыпано сбитым сургучом, похожим на запекшуюся, втоптанную в землю кровь перед домом резника. Пробки из бутылок летят, как стрелы из луков в лесу на Лагбоймер[161]. А в закинутых лохматых головах булькает так, как будто все простужены и полощут горло борной.
Те, кто уже залил за воротник, сидят и милуются-целуются, мужик с мужиком, как влюбленные. Один твердит другому: дескать, я бы без нашей дружбы, мать ее, помер, жизнь, мать-перемать, была бы… вот такой, мать ее! Кусочком сургуча от бутылки, мать-перемать!.. Вот такой, с ноготок, мать его!.. А, так или не так? Мать-перемать-мать-перемать!
И не дай Бог, другой ему вовремя не поддакнет или замешкается по пьяни… Сразу конец горячей дружбе. Красный кулак тычет другу прямо в льняные волосы и пригибает тяжелую голову к самой земле: «Так или не так? Мать его, мать-перемать!..»
Среди перепивших попадаются и такие, что сидят себе сконфуженно, молча, как набезобразившие дети, и икают. И с каждым иком вырывается из их наклюкавшегося нутра:
Есть и такие, которые городят чепуху, каются, бия себя в грудь, качают головой и грозят кому-то, дескать… раз навсегда
Прямо перед зданием монопольки стоит огромный мужик в новых сапогах и новом картузе. Видимо, этот крестьянин из пригорода уже чересчур напраздновался, обмывая свою новую одежду… Из одного кармана у него торчит пустая бутылка, из другого недопитая. Сам он держится за фонарь. Это только так говорится: «держится». На самом деле он обнимает столб обеими руками, как родного брата, которого он только что встретил после долгих лет разлуки, которого он искал и нашел в ярмарочной толпе. Он обращается к столбу, тычась в него козырьком своего нового картуза. Картуз вздыбливается на голове, съезжает вниз… Крестьянин продолжает тыкаться лбом. На его заплывшем лице витает счастливая, полусонная улыбка. От долгой улыбки рот у него скашивается набок, при этом он подергивает бровью и ноздрей, словно говорит: «Пойдем, пойдем, брательник! Пойдем со мной!» Но столб не двигается с места, только лампа раскачивается в фонаре… Вдруг пьяный кривится и истошно вопит:
—
И сразу после этого призыва плюхается на землю и бурчит, обращаясь к собственному животу:
—
Ему кажется, что он уже вольно расселся в фаэтоне, и осталось только крикнуть кучеру «Пошел!», чтобы тот поехал.
Прямо у самого прилавка монопольки сидят развалившись два пьяных крестьянина с широкими бородами — деревенские здоровяки. У одного из них вывернуты наизнанку все карманы: штанов, двух распахнутых, надетых одна на другую, поддевок и те, что за пазухой. Он уткнулся лицом в руку так, что шапка волос свисает с рукава, распустил слюни и жалуется пьяно:
—
Второй крестьянин в валяной
— Эх, морда твоя бычья, рыло твое свиное! Чего ж теперь-то выть?
Вот сейчас он ему покажет, как прятать
Вот один карман, видишь? Нет ничего, кажись, а? Сейчас увидишь!.. Ох-ох-ох!..