Я думал об этой боли, не прогоняя ее прочь, я вникал в нее, пропускал ее через себя.
И словно бетонная балка обрушилась на меня, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…
Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным потом, прислонился к стене.
"Бедная Черепашка, — повторял я про себя, — бедная Черепашка… Падала в лестничный пролет, пока я любовался своим отражением. Гусак и есть гусак. А если бы она разбилась совсем, что со мной было бы тогда?"
Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже стопроцентно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.
— Вставай же, ну вставай! — упрашивала меня Черепашка.
Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.
— Что, обморок? Припадок? Ну скажи, почему ты молчишь? — спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.
— Я… ничего… — проговорил я с трудом. — Как ты?
Она махнула рукой:
— Да что ты, всё сразу прошло! Я так испугалась. Ты сделался белый. И исказился… Может быть, эпилепсия? С тобой это часто бывает?
— Нет, в первый раз, — ответил я.
— Иванову надо сказать!
И Ритка метнулась к двери.
Я ее остановил:
— Сам скажу. Только ты уж больше не летай в одиночку.
— При чем тут я? — возмутилась Черепашка.
— Действительно, ни при чем, — спохватившись, ответил я. — Ладно, пойду полежу, а то голова что-то кружится.
Вернувшись к себе, я снял рубаху: плечо и спина у меня были в багровых полосах, и чувствовал я себя так, как будто меня вытащили из-под колес самосвала.
Ну вот, подумал я, и у Гусака появилась своя специализация…
47
Я получил от мамы письмо — третье по счету.
Его, как обычно, вручил мне директор Иванов — тоже, как обычно, со словами:
— Ну, Лёха, пляши!
Первый раз я решил, что это просто шутка, но Иванов поднял письмо в вытянутой руке и не отдавал мне его до тех пор, пока я не изобразил какое-то дурацкое плясовое коленце.
При этом директор смотрел на меня с серьезным и даже торжественным видом.
Пришлось сплясать и на этот раз.
Читать письмо в учебном корпусе я не считал возможным и распечатал фирменный конверт только у себя в комнате после уроков.
Что удивляло в маминых письмах — так это бумага: плотная, как будто провощённая, и даже с водяными знаками.
Откуда она берет такую дорогую бумагу?
Наверно, финскую в киоск завезли.
Новостей у мамы не было никаких, поэтому она толковала об одном и том же:
"
Врачей здесь не было, ни одного, если не считать меня.
Как раз сейчас у меня болело горло — точнее, не у меня, а у Леночки Кныш, которая злоупотребила мороженым, и мне было ее жалко.
Но разве напишешь об этом маме?
"
Какой-то Егор Егорович объявился, мама уже второй раз его упоминает, ничего при этом не разъясняя, как будто я его непременно должен знать. Судя по отчеству, человек не молодой. Но я не знаю никакого Егора Егоровича и знать не хочу.
Однако об этом тоже не напишешь.