«Подруга дней моих суровых – Голубка дряхлая моя!» – как это не походило на Асину няню, не старую и не молодую, с противной фамилией Мухина, как это походило на мою няню, которая бы у меня была и которой у меня не было. И как это походило на наш клюющий и воркующий, клюющий и рокочущий, сизо-голубой голубиный двор. (Моя няня была бы – голубка, а Асина – Мухина).
Голубка я слово знала, так отец всегда называл мою мать…., но подруга была новое, мы с Асей росли одиноко, и подруг у нас не было. Слово подруга – самое любовное из всех – впервые прозвучало мне обращенное к старухе. «Подруга дней моих суровых – Голубка дряхлая моя!» Дряхлая голубка, значит, очень пушистая, пышная, почти меховая голубка, почти муфта – голубка, вроде маминой котиковой муфты, которая была бы голубою, и так Пушкин называл свою няню, потому что ее любил. Скажу: подруга, скажу: голубка – и заболит.
Кого я жалела? Не няню – Пушкина. Его тоска по няне превращалась в тоску по нему, тоскующему…».
… «Страх и жалость (еще гнев, еще тоска, еще защита) были главные страсти моего детства, и там, где им пищи не было – меня не было. Но какая иная жалость, нежели к Вурдалаку, заливала меня в «Бесах» и к бесам! Собаку я жалела утробно… бесов же – жалостью-восторгом и восхищением, как потом жалела Наполеона на св. Елене и Гете в Веймаре… Любовь к проклятому.
И еще: я ведь знала, что они тучи! Что они серые, мягкие, что их даже как-то нет, что их тронуть нельзя, обнять нельзя, что между ними, с ними, ими – можно только мчаться! Что это воздух, который воет! Что их – нет.
«Сквозь волнистые туманы пробирается луна…» – опять пробирается, как кошка, как воровка, как огромная волчица в стадо спящих баранов (бараны, туманы…).
«На печальные поляны льет печально свет она». О, господи, как печально, как дважды печально, как безысходно, безнадежно печально как навсегда припечатано – печалью, точно Пушкин этим повторением печаль луною как печатью к поляне припечатал. Когда же я доходила до: «Что-то слышится родное в вольных песнях ямщика», – то сразу попадала в:
Вы, очи-очи голубые, зачем сгубили молодца?
И эти очи голубые – опять были луною, точно луна на этот раз в два глаза взглянула, и одновременно я знала, что они под черными бровями у девицы-души, может быть, той самой, по которой плачут бесы, потому что ее замуж выдают…
Я знаю, что «Вы, очи-очи голубые» – не Пушкин…, но тогда я этого не знала и сейчас внутри себя, где все – еще все, это не знаю, потому что «разрывая сердце мне» и «сердечная тоска», молодая бесовка и девица-душа, дорога и дорога, разлука и разлука, любовь и любовь – одно. Все это называется Россия и мое младенчество, и если вы меня взрежете, вы, кроме бесов, мчащихся тучами, и туч, мчащихся бесами, обнаружите во мне еще и те голубые два глаза. Вошли в состав».
«Я не знаю, что со мной стало, когда я прочитал эту сказку (сказка Н.П.Вагнера «Мила и Нолли»), я не понимал тогда ни слова «любовь», ни всего сопровождающего это слово, но детская душа моя затомилась, и теперь, переводя это на язык взрослых, я как бы сказал себе: «Хочу такого для себя!». Это был первый стук в душу моих мужских чувств. Потом я узнал о Коте Мурлыке, об этом человеке с пестрой душой, сказавшем вовремя мне, ребенку, верное поэтическое слово. Это был первый цветок в венке событий, о которых я тогда не знал. Было мне лет восемь. Это было как слова Эгля для маленькой Ассоль. Я рос, жизнь била, трепала и мучила меня, а образ Молли не умирал и все рос в моей душе, в моем понимании счастья».
(
«Георгий Иванов, учась в кадетском корпусе, учил наизусть стихотворение М.Ю.Лермонтова «Выхожу один я на дорогу». «Ночью, чего с ним никогда не случалось, – он проснулся в каком-то необычайном волнении, не понимая, что с ним происходит. В темноте, и в какой-то особой насторожившейся тишине, смутно белели ряды кроватей. И вдруг над его ухом чей-то голос громко и певуче произнес:
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сияньи голубом.
Это было так прекрасно, его охватило такое чувство блаженства, что он боялся пошевелиться или передохнуть. Прижав руки к груди, не отрываясь, смотрел он на эту еще никогда не виданную землю и на голубое сияние, в котором она спала. Все это было совсем не похоже на реальность, а принадлежало другому миру, миру поэзии, вдруг открывшемуся перед ним.
А тот же голос над его ухом все продолжал звучать:
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Он жадно слушал. О, только бы голос не умолкал! И вдруг он понял, что это его собственный голос…».
Г.Адамович читает И.Одоевцевой стихотворение Тютчева, которое она никогда не слышала. «Адамович вдруг, без всякой связи с тем, что только что говорил, откинул голову и стал медленно и как-то мечтательно читать:
Вот бреду я вдоль большой дороги…