— А вон на стульчик Павлика. За него поработаете, так честь и место.
Уселся Гоголь, осенился крестом на образ с лампадой в углу: «Господи, благослови!» — и развернул первый «шаблон».
«Министр внутренних дел, свидетельствуя совершенное почтение такому-то, имеет честь препроводить при сем по принадлежности…»
Ну, это-то чего проще. Стиль самый немудреный. Вся задача в содержании «препровождаемого».
Обратился он к «препровождаемому». Было то прошение какого-то звенигородского мещанина на четырех страницах мелкого письма, да черт знает что такое! Нагородил, ишь, с три короба ни к селу ни к городу, а ты изволь всю эту дрянь изложить «сжато и ясно»! Посоветоваться разве с Пыжиковым? Да ведь старикашка на смех еще поднимет. Напишем как Бог на душу положит.
Написал, прочел. Нет, не то! И чересчур пространно, и стиль не выдержан.
Стал переделывать, перемарал вдоль и поперек. Наконец-то, кажется, в тон попал. С черняка перебелил на чистом бланке. Слава тебе, Господи! Одна штука есть; остается другая.
Но что за оказия? Надо отправить прошение в Москву, а в самом прошении говорится о петергофских фонтанах.
— Простите, — решился Гоголь все-таки обеспокоить старичка-канцеляриста, — но я, признаться, никак в толк не возьму, какое дело московскому генерал-губернатору до петергофских фонтанов?
Пыжиков заглянул в прошении и фыркнул Гоголю в лицо.
— Перепутали, батенька! Это вам надо отправить вовсе не в Москву, а к министру Двора, а то, другое, — в Москву.
Фу ты пропасть! Совсем опростоволосился. Делать нечего: взялся опять за первую бумагу. Да не угодно ли связать мысли, когда вокруг тебя вечная толчея, а начальник-барон без устали ходит себе, знай, взад и вперед между столами подначальных тружеников, как маятник в часах — «чик!» да «чик» «чик» да «чик», — мимоходом подпуская тебе еще струйку табачного дыма, — может быть, и от настоящей гаванской сигары, но, тем не менее, преедкого дыма, от которого у некурящего человека с непривычки в горле першит.
Наконец-то угомонился, присел к своему столу просмотреть поданную ему столоначальником Тимофеем Ильичом кипу переписанных бумаг. Вдруг, словно муха его укусила, гаркнул на все отделение так, что все кругом вздрогнули, оглянулись:
— Тимофей Ильич! Да что же это такое? Тот подошел к начальнику.
— Помилуйте, батюшка, что вы тут нагородили? Ведь резолюция директора совершенно ясная: «Разрешить».
— Ясная, но ошибочная, — отвечал Тимофей Ильич сдержанным, но решительным тоном.
— Как ошибочная! Его превосходительство, очевидно, желает удовлетворить ходатайство, а вы категорически его отклоняете.
— Потому что ходатайство незаконное.
— Вашего мнения не спрашивают! Воля начальства, а мы — исполнители. Я вас покорнейше прошу переделать бумагу.
— Не взыщите, Адольф Эмильевич, но я переделать ее не берусь.
— Как не беретесь?
— Да вы прочли ее до конца?
— Прочел. Ну, и что же?
— Законы приведены мною, кажется, правильно?
— Положим, что правильно…
— А коли так, то какое же я имел бы право исполнять незаконную резолюцию? Всякому человеку свойственно ошибаться — и начальству. Если же мне, исполнителю, вверена ответственная часть, то я должен и оправдать это доверие, оберегать начальство от противозаконностей.
Хотя сам Тимофей Ильич по-прежнему не повышал тона, подобно своему начальнику, но общее внимание всего отделения было уже обращено на препирающихся. Адольф Эмильевич не мог этого не заметить, и кровь хлынула ему в голову, глаза его гневно засверкали. Ему стоило, видимо, большого труда побороть себя.
— Хорошо! Оставьте мне бумагу… — пробормотал он и дрожащею от волнения рукою схватил перо, что-бы самолично переделать работу строптивого подчиненного.
Наступило полное затишье; весь чиновный мир кругом притаился, как бы в ожидании нового раската грома. И вдруг, откуда ни возьмись, солнышко!
В отделение впорхнул маленький, кругленький человечек лет двадцати пяти, в котором решительно уже не было ничего «чиновного». Партикулярный с иголочки фрак на нем был последнего покроя с длиннейшими фалдами и самого модного цвета — гаванского с искрой; из-под широких бланжевых панталон кокетливо выставлялись кончики маленьких ножек в лакированных ботинках; пунцовый шелковый шарф, пришпиленный крупной булавкой-жемчужиной, ниспадал на белоснежную кружевную сорочку небрежно-изящным бантом. Это был петиметр чистейшей воды, мягкие движения которого и слегка помятое, но розовое и предобродушное лицо с ущемленным в правом глазу стеклышком вполне гармонировали со всей элегантной фигурой.
— Вот и наш Павлик, — заметил Пыжиков, подмигивая Гоголю. — Добро пожаловать, Павел Анатольевич. Сколько лет, сколько зим?
Но Павлику было не до канцелярского. Приятельски кивая по сторонам, он подлетел уже к начальнику отделения, красиво изогнувшись, расшаркался и извинился по-французски, что немножко-де замешкался и явился в партикулярному виде; но что он в ужасной передряге: надо в три дня развезти триста билетов к благотворительному концерту княгини Евпраксий Борисовны.