Помолчали. Монотонно, беззаботно-звонко погромыхивали бубенцы. Шуршал тарантас по мягкой песчаной дорожке. Покачивало. Дремотным туманом заволакивались мысли, уплывали вдаль, становились неуловимы и неожиданны.
Толпилось поначалу как будто много важнейших и неотложнейших вопросов, и казалось, что их хватило бы на всю ночь, а вот вдруг оборвалась их нить, и они не знали, о чем еще спросить. Не потому, чтобы исчерпали все, что хотели, или могли успокоенно сказать, что развязали и привели в ясность главный узел своих предположений, сомнений и гаданий, а потому, что как-то не давалось для выражения то, что чувствовалось самым важным и разрешающим, ускользало в этом качающемся серебристом сумраке, как будто пряталось и терялось в кокетливо мерцающих под лунным светом излучинах речки Протоки, над которой вилась дорожка. Застывшая в песчаных, пустынно-тихих берегах, похожих на большой, неровно обрезанный лист матовой бумаги, неровным зеркалом Протока уходила вдаль, меняя цвета, отражая небо с редкими звездами и месяцем, сизо-темные таловые кусты и белую ватагу заснувших гусей; пряталась в зелено-темную опушку, где неустанно и бестолково хрипел коростель, и снова выныривала, убегая вперед и вперед. И казалось, там, в серебристом, полном загадок сумраке, куда она шла, разливалось широкое, величественное, манящее жемчужным простором море…
— Вы все насчет министров, — сказал депутат, — а министры, по-видимому, больше насчет вас беспокоятся. И все мы там думаем, что суть — именно в вас. А вы тут все упования возлагаете на нас? Мы — на вас, вы — на нас… Это, конечно, как бы взаимно подбодряет, но… не родит ли иногда сомнений?
— Вы — город, на горе стоящий! — убежденно и почти благоговейно воскликнул о. Евлампий. — И мы тут внизу именно на вас устремляем взгляды… Да! Надеемся и заранее ликуем… Сомнений у нас нет. Свет от вас, несравненный и чудодейственный свет. Вы не поверите: все, решительно все проснулось, прозрело, шумит, негодует и готово в поход… Все! Старичок один есть у меня, простой человек, древний, хворый. На днях напутствовал его. «Вот, батюшка, — говорит, — война началась, не хотел умирать, все желательно было узнать, чем война кончится?.. А сейчас прошу у Бога льготы, дюже хочу узнать, чем Дума кончится… вся душа горит: не возьмет ли наша сторона…» Темный старичок, первобытный. Да. То, за что несколько месяцев назад толпа готова была бить, грабить, растерзывать, теперь говорит во всеуслышание каждый. Это удивительно. Это — чудо, самое настоящее чудо!.. Ведь год назад… какое — год? — два месяца назад — об этом и мечтать боялись! А теперь — общий язык, общее чувство…
— Ведь вы примите во внимание: ка-за-ки… — сказал Лапин с ударением. — Как хотите, а это веско звучит: казаки… И вдруг в наказе: полицейскую службу считаем позорной и унизительной и требуем роспуска полков второй и третьей очереди… К этому прислушается кое-кто!..
— Да, это оборот внушительный, — сказал депутат тоном, как будто не совсем уверенным. — Я из телеграмм узнал, — так сперва не поверил, за утку принял… Как-то все это вдруг, как говорится…
— Ну, не очень чтобы вдруг… — возразил доктор. — Время такое: на базарах ежедневно митинги, газеты — нарасхват, толки… Ну, везде-то казаков укоряют, совестят и все такое. Больно… стыдно… Ну, стали толковать, разбирать, соображать: ведь, и в самом деле, в бахчевников помещичьих обернули, в барбосов и трезорок… А тут опять приказ о мобилизации трех полков. Даже Непорожнев восстал. Приходит ко мне: давайте, Андрей Петрович, бунт поднимать. — Что ж, давайте. Собрались, обсудили, составили наказ в виде приговора. Ну, Непорожнева от ответственности решили избавить: прогнали со сбора… И вот, значит, приговорец написали, а есаул Карташов с хорунжим Алехиным повезли его к вам в Думу… Это ли подействовало или другое что, а мобилизацию-то отменили!
С некоторыми преувеличениями, непроизвольными и искренними, они оба, наперерыв, рассказывали депутату о том, как выросло сознание в народе, какой интерес к общественным и политическим вопросам охватил даже самые девственные слои его.
— Уж чего еще: бабы и то о политике спорят, — восклицал о. Евлампий, — начальство до такой степени ругают…
Кучер Семен, обернувшись с козел, радостно прокричал, заглушая бубенцы:
— Нынче об начальстве мало кто понимает! Разве уж меланхолик какой стоит за него…
— Ты, Семен, гляди того… ты нас не опрокинь! — наставительно заметил ему о. Евлампий.