А, скажем, значение Достоевского и Толстого автор «Поминок…» ограничивает лишь тем, что в них для западного читателя, оказывается, всего-навсего «забавно и занимательно… что-то
Характерно: тут же В. Ерофеев пишет: «По-моему, это другое, при чрезмерной развитости социальной ангажированности слишком часто разворачивало русскую литературу от эстетических задач в область однозначного проповедничества. Литература зачастую мерилась степенью остроты и социальной значительностью проблем. Я не говорю, что социального реализма не должно быть, пусть будет все, но представить себе национальную литературу лишь как литературу социального направления — это же каторга и тоска!» По этому отрывку видно, как нерасчлененно, недифференцированно, совмещение рассматриваются классика и новейшая литература. Если речь идет о социально завербованной современной литературе, то при чем здесь Толстой и Достоевский, а если — о классиках, то при чем тут «ангажированность» (тот же Дружинин называл Толстого самым независимым художником) и «однозначное проповедничество», «измерение литературы степенью остроты проблемы»? При чем здесь социальный реализм и социальная направленность, если речь идет о Толстом и Достоевском с их объемнейшим, многозначнейшим (уж «поамбивалентней» нынешних-то будет!) художественным миром (вбиравшим в себя, конечно, и социальное начало), с их реализмом «бытийно-психологического», «экзистенциально-философского» характера. Если смотреть на классику сквозь призму советского школьного пособия, трактующего почти всю литературу XIX века как критический реализм социальной направленности, учебника, действительно повернувшего литературу от эстетических задач, измерявшего литературу проблемностью, то в самом деле взвоешь — можно понять В. Ерофеева. Но кто же мешает вернуться на позиции нормальной, недогматической эстетики?
Неразличение явлений разного ряда, разной эстетической природы и уровня, настолько упорное и последовательное, что приходится думать уже не о профессиональной ошибке, а о сознательно проводимом «игровом элементе», — основная методологическая (и просто логическая) особенность построений В. Ерофеева. Онаруживается оно и в том, что в сфере специфически советской литературы и как раз в ряду литературы политизированной, официозной и либеральной, оказалась деревенская проза. Ну, не любит В. Ерофеев, по всему видать, деревенскую прозу, она у него зубную боль вызывает своей серьезностью, вот ведь к либеральной литературе он более снисходителен, называет ее «честным» направлением, возведшим «порядочность» в литературную категорию, стремящимся сказать «побольше правды». К деревенской прозе он гораздо строже относится, в пошло-огоньковском духе приписывая ей самые страшные грехи, в том числе и «расизм», выходя тем самым за пределы культуры. Да, очень жаль, но призыв В. Ерофеева вернуться к литературе находится в непреодолимом противоречии с подобного рода политическими «нелитературными обвинениями», неспортивными приемами.
В порядке вещей, что всякое литературное направление знает пору своего расцвета и спада, а писатели могут уходить из литературы в общественную деятельность; это, однако, не отменяет того, что деревенская проза (понятно, что речь идет не о всей литературе «на тему») не относится к собственно советской литературе. Если советская литература, по словам В. Ерофеева, стремилась к созданию «нового человека», а «социалистический реализм учил видеть действительность в ее революционном порыве, поэтому отрицал реальность за счет будущего, был ориентирован на преодоление настоящего, насыщен звонкими обещаниями и безграничной классовой ненавистью», то деревенская проза как раз искала в человеке, в жизни, в мироотношении то, что составляет их вечные, устойчивые свойства, а посему устремлялась не к многообещающему будущему, а к основаниям, глубинам человеческого духа.