Важно отметить, что Эйфелева башня предназначалась массовому зрителю. Салоны и галереи живописи посещали тысячи, в данном же случае ощущение новой эпохи стало реальностью миллионов. Башня была предвестником нового тысячелетия; XIX век доживал последние дни. Небывалая высота, смелое инженерное решение, невиданное для того времени использование промышленных материалов для создания постройки, цель которой прославление государства, – в восприятии правящих классов Европы все это сложилось в новую идею техники: это был договор Фауста, обещание безграничной власти и богатства.
В XIX веке, на заре модернизма, в отличие от нашего времени, к технике относились без всяких опасений. Тогда еще не было данных о загрязнении окружающей среды и авариях на атомных электростанциях. Мало кто из посетителей выставки 1889 года сталкивался с массовой нищетой и немым страданием, о которых писали Уильям Блейк или Фридрих Энгельс. Прежде машины было принято изображать великанами, чудовищами или – ввиду таких адских атрибутов, как огонь, пар, дым – самим Сатаной. Однако в 1889 году к технике привыкли, и гости выставки воспринимали машины как нечто безусловно доброе, сильное, глупое и покорное. Они стали гигантскими слугами, неустанным стальным негром, которым повелевает Разум в мире с бесконечными ресурсами. Машина стала символом овладения техникой; пожалуй, для современного зрителя лишь запуск ракеты может сравниться по эмоциональному накалу с тем, что чувствовали наши предки в 1889 году, глядя на огромные механизмы. Они воспринимали технику куда романтичней и оптимистичней, чем мы; они думали, что техника поможет человечеству решить куда больше проблем, чем нам кажется сейчас. Возможно, это было связано с тем, что все больше людей жили в среде, сформированной машинами, – в городе. Машины представляли собой относительно новый элемент социального опыта в 1880-х; в 1780-х они еще были экзотикой, в 1980-х уже стали обыденностью. Быстрый промышленный рост европейских городов только начинался. В 1850 году Европа была по большей части аграрной. Большинство англичан, французов, немцев, не говоря уже об итальянцах, поляках, испанцах, жили в деревнях и селах. Спустя сорок лет машины потребовали централизации производства, и баланс населения склонился в пользу городов. Бодлеровский
Но в то время готовых метафор еще не существовало. Наука и технология обогнали их; изменения происходили так быстро, что искусство за ними не поспевало, увязнув – по крайней мере, до определенного момента – в пасторальной традиции. Пожалуй, ни одно изображение вокзала – даже «Вокзал Сен-Лазар» Моне – не передавало эстетического совершенства и ясности линий вокзалов Викторианской эпохи; Юстонский вокзал, Сент-Панкрас, Пенсильванский вокзал – это подлинные храмы XIX века. И уж точно ни одна картина, выполненная в традиционном духе, не могла передать опыт быстрой езды на автомобиле, а ведь в конце XIX века он оказался доступен очень многим. Автомобиль означал покорение горизонтов. Появилось ранее мало кому знакомое ощущение пространства – быстрая последовательность и наложение видов, развертывание пейзажа в мелькании поверхностей за окном, преувеличенное чувство относительности движения (из-за параллакса казалось, что растущие вдоль дороги тополя двигаются быстрее, чем шпиль церкви за полем). Картинка из окна поезда не похожа на то, что видишь, когда едешь верхом. За тот же отрезок времени успеваешь охватить гораздо больше вещей, они оказываются как бы спрессованы в восприятии. И соответственно, возможности рассмотреть каждую вещь по отдельности почти не остается.
Кроме тех, кто путешествовал поездом, такой необычный визуальный опыт поначалу могли получить лишь единицы: фанатик, вручную собравший автомобиль, да богатый искатель приключений, колесящий в маске и очках по сельским дорогам Беллозгуардо или Нормандии. Но именно потому, что в традиционные рамки путешествия умещалось все больше разнообразного опыта – настолько, что рамки эти в конце концов не выдержали, – авангард инженерии имел много общего с авангардом искусства.