Вернувшись в «Националь», Михаил прочитал статью и ужаснулся. Авербах не просто жестко критиковал Андрея, он бил его наотмашь, под дых: «Рассказ Платонова — идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии. В нем есть двусмысленность… Но наше время не терпит двусмысленности: к тому же рассказ в целом недвусмысленно враждебен нам». Далее следовал зубодробительный вывод: «А. Платонов — писатель из рабочих… тем яснее должны быть линии нашего размежевания с ним, тем полнее должно быть разъяснение ошибки «Октября»!» Так писали в то время разве что о платоновском приятеле Пильняке, но Пильняку было все как с гуся вода, с тех пор как его назначили «официальным вольнодумцем». Он не вылезал из зарубежных поездок, представляя в единственном лице «независимую советскую литературу», и бранные статьи в его адрес входили в условия игры, задуманной, вероятно, в недрах ГПУ. Другое дело — Платонов… За границей его еще никто не знал, дома он только становился известен. После разгрома рапповскими вождями редакции «Красной нови» приговоры их стали сродни клеймению каленым железом, никто их, по сути, не оспаривал. Михаилу даже думать не хотелось о том, какая судьба ждала теперь Андрея.
Свою деятельность на ниве мелиорации и электрификации Платонов оставил два года назад. Будущий «вредитель» Рамзин, прагматик и технократ, ознакомившись с планами воронежского «заведывающего работами по электрификации», вроде такого: «Социализму нужна эквивалентная ему физическая сила, чтобы посредством ее социализм стал твердой вещью и утвердил свое мировое господство», добился перевода Платонова в Москву, на «бумажную работу». Из Москвы его перебросили в Тамбов, в город тихий, старушечий, шепчущийся. Воронежским энтузиазмом здесь и не пахло, зато хватало склок и интриг. Платонов затосковал, тем более что семья, Маня и Тотик, осталась в Москве. Но именно тамбовская жизнь помогла Андрею понять, какой же из многочисленных, но до сих пор не получивших признания талантов — поэта, философа, прозаика, ученого, инженера — следует выбрать. Глухими тамбовскими ночами он выбрал прозу. Точнее, крупную прозу он начал писать и до Тамбова, фантастические повести главным образом, но они как бы являлись развернутыми прожектами его идей инженера и ученого. В Тамбове произошел перелом. Закончив фантастический «Эфирный тракт», Андрей взялся за «Епифанские шлюзы». Это была талантливая прозаическая вариация пушкинского «Медного всадника», с финалом, совсем не похожим на то, о чем когда-то писал Платонов в своих пламенных научных статьях.
Андрей стал другим, и другой стала его проза. Поначалу те, кто знал его как «гастевца», пишущего в духе поэтов «Кузницы», не обратили на это внимания. «Епифанские шлюзы» воспринимали как разоблачительную историческую повесть о нравах петровской России. Он же, окрыленный успехом первой книги, написал роман «Чевенгур», в котором, по сути, речь шла о том же, о чем и в «Шлюзах», только происходило дело в советское время. Редакторы, прочитав «Чевенгур», пребывали в полной растерянности. И это — Платонов, певец переустройства мира мозолистыми руками пролетария? Роман вернули автору, решившись напечатать из него лишь первую часть под названием «Происхождение мастера».
«Усомнившийся Макар», рассказ, разгромленный Авербахом, не напоминал ни «Епифанские шлюзы», ни «Чевенгур». Он скорее был похож на написанный Платоновым вместе с Пильняком очерк «Че-Че-О», в котором советская действительность критиковалась с позиций «правильного коммунизма». Вопреки утверждениям Авербаха, никакой «частный Макар» «целостным масштабам» в рассказе не противопоставлялся, иначе Фадеев, с его натренированным политическим чутьем, ни за что бы «Усомнившегося Макара» не напечатал. У безработного, бездомного Макара Ганушкина, героя рассказа, не было никаких «частных интересов», он мыслил исключительно «целостными масштабами»: переживал, что не протянут в Москву молочный трубопровод, дабы не гонять порожняком на молокозаводы машины с пустыми бидонами, что дома строят «по мелочам», а не «из кишки отливают»… «Усомнившийся Макар» был обычным антибюрократическим рассказом в духе «Прозаседавшихся» Маяковского, несколько развязным для рапповского журнала, с «нетипичным» героем-люмпеном, но и только. Едва ли бы нашелся критик, который стал бы его хвалить, однако и в неистовстве Авербаха, и в быстроте, с которой признал свою «ошибку» Фадеев, была какая-то загадка.
Михаил давно не был у Платонова, а теперь решил, что самое время навестить его, чтобы поддержать попавшего в немилость собрата. Дверь ему открыла Маня. Еще на пороге, нагруженный водкой и закусками из гостиничного буфета, услышал он знакомый нервный голос: «Андрей, ты мастер, ты мастер!», вот только не мог припомнить сразу, чей. Войдя в комнату, он от удивления чуть не выронил покупки. Напротив Платонова, обхватив цепкими кистями колени и зыркая по сторонам неспокойными глазами, сидел… Булгаков.