Да в давнем шолоховском письме к Сталину: «Вы дали мне тогда бутылку коньяку. Жена отобрала её у меня и твёрдо заявила: “Это – память, и пить нельзя!” Я потратил на уговоры уйму времени и красноречия. Я говорил, что бутылку могут случайно разбить, что содержимое её со временем прокиснет, чего только не говорил! С отвратительным упрямством, присущим, вероятно, всем женщинам, она твердила: “Нет! Нет и нет!”»
Во всех случаях – смысловая перекличка, одно и то же ироническое авторское понижение, достигаемое в том числе за счёт нарочито простонародной лексики. Но в случае с публикацией в «Правде» возникает почти явственное ощущение передаваемого Шолоховым привета.
Кому он мог его передать? Супруге, кому же.
Мария Петровна, душа моя, может, я и «приобык к хомуту», как тот старик – но меру ты всё-таки знай.
И – то ли жена не догадалась, что послание – ей. То ли догадалась – но не вняла.
Пока Шолоховы жили в Москве, у Саши Шолохова, сына писателя, завязалась дружба с Виолеттой Юговой – дочерью одного из руководителей компартии и министра иностранных дел Болгарии Антона Югова. Они вместе учились в Тимирязевской академии.
В феврале 1948-го Виолетта приехала погостить в станице Вёшенской уже в статусе невесты. Назревал династический брак между двумя знаменитейшими коммунистами. Будущий свёкор, вспоминала Виолетта, всегда имел отличное настроение – даже заподозрить, что писатель болеет или у него случается хандра, было нельзя.
Между тем с 1946 года Шолохов находился под наблюдением врачей Кремлёвской больницы и постоянно подлечивался: давали о себе знать контузия, нервные перегрузки, безжалостное обращение со здоровьем. Привычка переносить простуду на ногах и травить любую заразу алкоголем даром не прошла.
Ставшему близким товарищем Ермолинскому, у которого режим ссылки ослабел настолько, что он периодически сбегал из Казахастана, Шолохов только в марте дважды докладывал о своём здоровье. 10 марта констатировал: «Сильно болен». Спустя две с лишним недели, 27 марта, телеграфировал: «30 приедут врачи Ростова зависимости их решения либо выеду Москву, либо ты приедешь Вешёнскую».
В том году в письме всё тому же Ермолинскому Шолохов впервые заговорит о возрасте: «…что-то мне под старость кажется, что хороших, милых и простых людей мало стало». Впрочем, там же увещевал: «Давай не будем грустить о чужих, безвозвратно утраченных штанах и жилетках! Чёрт с ними! В конце концов дело не в штанах и не в жилетках, а в том, что есть в штанах, и что – под жилеткой. Надеюсь, что ты разделяешь эту мою немудрую “философскую концепцию”?»
Ермолинский, как мы помним, в своё время был ближайшим человеком для Михаила Булгакова, а теперь вот стал шолоховским собеседником.
Скорая свадьба сына и долгожданный заезд в новый дом совпали с началом другой огромной истории, которая, при желании, потянула бы на целую книгу. Но едва ли Шолохов даже задумывался о таких сочинениях.
С 25 мая по 10 июня он был в Москве: снова лечился. Тогда всё и завертелось. Он встретил её в Кремлёвской больнице, где проходил очередное обследование. Она шла по коридору. В её руках был томик «Поднятой целины».
Она была очень красива.
Ей было всего 18.
Её звали Лиля, Лиличка. Как у Маяковского, которого он когда-то любил. Фамилия – Степанова. Как у актрисы, жены Фадеева.
Лилия Ивановна Степанова.
Она была наполовину украинка, наполовину татарка – почти как он.
Для женщины – замесь особая, зазывная: хотя в той скромнице с первого взгляда такое было не предугадать.
Мама её работала здесь же, в хозяйственном отделе Кремлёвской больницы.
Лиля, конечно же, его узнала.
Шолохов, конечно же, с ней заговорил. Сердце его замерло от восхищения.
Он влюбится. Быть может не так, как тогда, в позапрошлой жизни, в Букановской. Влюбится другим, уставшим сердцем.
Но он будет очень дорожить этими отношениями.
И он будет очень скрывать эти отношения.
Ничего менять в своей жизни не станет.
Уход из семьи психологически был для Шолохова неприемлем: казаки так не делали. Казаки – гуляют. Но даже в шолоховских романах – уходят всегда жёны.
Аксинья ушла от Степана Астахова.
Лушка ушла от Макара Нагульнова.
Жена Ольга ушла от Ивана Стрельцова.
А казаку – куда ему идти? У него – дом. Он в нём хозяин.
Как там Григорий говорил Аксинье, когда у них всё зачиналось и она просила его уйти с ней: «Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну, куда я пойду от хозяйства? Опять же на службу мне на энтот год. Не годится дело… От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там?.. Паровозы ревут, дух там чижёлый от горелого угля. Как народ живёт – не знаю, может они привыкли к этому самому угару… Никуда я с хутора не пойду».
К Листницким Григорий уйдёт от своей Натальи только потому, что его выгнал отец.
А Шолохов теперь сам всем был отец.
Литература, словно в издёвку, нагоняла жизнь, становилась жизнью, становилась больше жизни.
«Дура ты, Лилька, дура».