17 марта 1961 года.
Постоянно читаю в газетах о «золотых» двадцатых; похоже, сейчас это модная тема. Однако у меня совершенно другие воспоминания о двадцатых. Те годы казались мне преувеличенными, эксцентричными, чрезмерными, слегка сумасшедшими. «Золотые» было бы последним, что пришло мне на ум, если бы кто-то поинтересовался моим мнением. С другой стороны, возможно, дело в том, что я был студентом, а потом более или Менее безработным архитектором; в то же время, может быть, Мое отношение к двадцатым связано с тем, что социальная группа, которая в те годы сверкала золотом и деньгами, была мне относительно чуждой. Я не ходил на выставки авангардного искусства, ночные представления и театральные премьеры. Я не восхищался язвительным остроумием столичной журналистики. В общем, живой, умный, циничный характер того периода ничего для меня не значил. Я чувствовал себя опоздавшим. Но я не считал это недостатком — напротив, я воспринимал жизнь и свое «я» через призму другой эпохи. Нет, я не испытывал враждебности или презрения к современности; мир был настолько чужим, что даже не вызывал у меня чувства антипатии. Но разве из этого следует, что моя позиция не имела права на существование? Разве отбившийся от стада, наследник прошлого, не имеет права на современность? Если нет, то что его оправдывает?
28 марта 1961 года.
Сегодня пришло торопливое письмо от Хильды. Шесть дней назад ее с фрау Кемпф, моей секретаршей, пригласили в американское посольство, где их принял Джордж Болл. Болл заявил, что обсудит возможные варианты с Нитце и Макклоем, а также с Бёленом. По его словам, он уже получил согласие британцев и собирается склонить на свою сторону французов во время предстоящих переговоров в Париже. Если потребуется, он привлечет внимание президента Соединенных Штатов к моему делу.Ну конечно!
30 марта 1961 года.
Еще несколько слов о том, что я отстал от времени. Конечно, два великих архитектурных стиля, классицизм и романтизм, которые я всегда любил и как архитектор безоговорочно принимал, в конечном счете, стали для меня серьезной проблемой. Я все отчетливее видел, какие в них таятся опасности — опасность искажения и опасность подражательства. В конце концов романтизм превратился в неприятие цивилизации, слабость к псевдопримитиву, а классицизм скатился к нелепому героическому пафосу. Но значит ли это, что они полностью дискредитированы?Сегодня вспоминая собственные проекты, я понимаю, что тоже не сумел избежать этих двух опасностей. Требовалось много усилий, чтобы придерживаться великих линий формы; и нельзя игнорировать вынужденный характер этой связи с древними традициями. Но я всегда питал слабость к Возрождению; и моя любовь к восстановлению, к воссозданию того, что, казалось бы, осталось в далеком прошлом, была необычайно сильна. Во время поездки с друзьями в Италию, к примеру, я не искал свидетельства раннего, оригинального искусства, меня интересовали поздние, так сказать, выдержанные в традиции творения — примеры Возрождения Гогенштауфенов в Апулии и на Сицилии, флорентийского Возрождения и сделанных Палладио открытий античного мира. Во дворце фюрера, идея которого зародилась у меня во время той поездки, я хотел соединить помпейскую архитектуру с массивностью Палаццо Питти. Сегодня, как я не раз читал в газетах, наши здания осуждают за их эклектику, но я и тогда знал об их эклектизме. Я пишу это не в качестве опровержения. Но мне по-прежнему кажется, что Шинкель был прав, когда щедро заимствовал из античности, готики и византийской архитектуры. Из сочетания различных исторических элементов может возникнуть бесспорно оригинальный стиль.
Если бы меня спросили, почему я отказался от этой сокровищницы форм, я бы вряд ли сумел подобрать вразумительный ответ. Люди не могут и не должны искать объяснения любви. Но с точки зрения истории, очевидно, что это была последняя попытка защитить стиль от индустриальной формы. В итоге все получилось преувеличенным и свидетельствовало о гигантомании — значит, попытка оказалась тщетной и была обречена на неудачу.
По тем же причинам мы испытывали большую любовь к скульптуре. Я мечтал вернуть скульптуру, запертую в музейных залах и домах коллекционеров, на ее законное место — на площади и бульвары городов. Меня порой удивляет, что сегодня в этих бегунах, лучниках и факельщиках видят только символ воинственности. В то время нам казалось, что мы возвращаем фигуру человека в города, человеческому облику которых угрожал стремительный натиск технического прогресса. Вот откуда фонтан со скульптурами на моей большой Круглой площади; вот откуда бульвар со статуями в моем проекте реконструкции Грюнвальда.