Он перешел черту, когда возвел свою безумную ненависть к евреям в ранг государственной политики и превратил эту ненависть в вопрос жизни и смерти. Как почти все мы, я считал антисемитизм Гитлера чем-то вроде вульгарного побочного эффекта, оставшегося со времен его жизни в Вене. Одному Богу известно, почему он не может от него избавиться, думали мы. Больше того, антисемитские лозунги казались мне тактическим средством для подстегивания инстинктов масс. Я никогда не считал их по-настоящему важными, особенно в сравнении с планами завоевания мира или даже с нашими проектами перестройки городов.
Однако ненависть к евреям была главным делом Гитлера; порой мне даже кажется, что все остальное служило лишь маскировкой для этого по-настоящему мотивационного фактора. Я понял это в Нюрнберге, когда увидел фильмы, снятые в лагерях смерти, и ознакомился с документами; когда узнал, что Гитлер даже готов был поставить под угрозу свои планы завоевания мира ради этой мании к истреблению.
Размышляя над этим в Шпандау, я постепенно пришел к пониманию, что человек, которому я служил, не был ни исполненным благих намерений трибуном народных масс, ни реформатором, мечтающим вернуть Германии былое величие, ни проигравшим завоевателем огромной европейской империи — он был патологическим ненавистником. Люди, которые его любили, могущество Германии, о котором он всегда говорил, рейх, который он видел в своем воображении, — все это, в конечном счете, ничего для него не значило. Я до сих пор помню свое изумление от последнего предложения его завещания. Наступил апокалипсис, всему пришел конец, а он пытался вменить нам в обязанность свою жалкую ненависть к евреям.
Наверное, я могу простить себя за все остальное: нет никакого преступления в том, что я был его архитектором, я даже мог бы найти оправдание своей службе на посту министра вооружений. Я даже могу выстроить дело в защиту использования миллионов военнопленных и принудительного труда в промышленности — хотя я никогда не придерживался такой точки зрения. Но мне абсолютно нечего сказать в свою защиту при упоминании таких имен, как Эйхман. Я никогда не смогу свыкнуться с мыслью, что занимал высокий пост в правительстве, все усилия которого были направлены на истребление людей.
Как всем это разъяснить? Я не говорю о Ширахе и Гессе. Но как объяснить все это моей жене? Моей дочери Хильде которая с юношеским пылом пишет письма и апелляции, старается вызвать сочувствие, встречается с людьми и пытается заручиться чьей-то поддержкой, чтобы освободить своею отца. Смогут ли они когда-нибудь понять, что я хочу выйти отсюда и в то же время вижу смысл в своем пребывании здесь?
— Шпандау, какой фарс!
Год пятнадцатый
— Церковь. Только держите это при себе.