Как только Ширах вернулся в тюремный корпус, я подошел к Гессу и спросил, нет ли у него для меня каких-либо поручений. Но он отказался от моей помощи; одного человека достаточно, сказал он. Когда я выразил сомнения, что Ширах передаст сообщения его семье[24]
, Гесс взорвался. Он в ярости накинулся на меня:— Как вы можете подозревать нашего товарища Шираха в подобных вещах! Это просто возмутительно говорить такое. Нет, благодарю! Нет, спасибо за ваше предложение!
И он ушел.
Вечером я постучал в дверь его камеры и попросил разрешения поговорить с ним. Я сказал, что, на мой взгляд, неправильно пытаться купить себе свободу, симулируя безумие. Если он выберет такой образ действия, говорил я, он разрушит свой образ, а между тем сейчас, благодаря его стойкости, даже враги относятся к нему с уважением. Он только все уничтожит, если станет разыгрывать сумасшедшего. Все десятилетия, оставшиеся у него за спиной, утратят свой высокий смысл, все его принципы и взгляды будут казаться лишь навязчивыми идеями безумца. Вот что я хотел сказать ему со всей откровенностью, пока у меня еще есть такая возможность, подчеркнул я. Некоторое время Гесс молча смотрел на меня широко открытыми глазами; потом решительно произнес:
— Вы совершенно правы. Мне тоже не очень нравилась эта идея!
И последнее: некоторое время назад я вышел в сад и увидел Гесса на заднем дворе. Он стоял спиной ко мне. Я подошел к нему и встал рядом, просто в знак сочувствия. Во дворе выгружали огромные кучи угля для тюрьмы. Несколько минут мы в молчании стояли рядом. Потом Гесс произнес:
— Столько угля. И с завтрашнего дня для одного меня.
Эпилог
Последний день в тюрьме, 30 сентября 1966 года, ничем не отличался от всех предыдущих. Режим соблюдался с точностью до мелочей. Только раз возникли признаки какого-то волнения и все начали перешептываться — когда охранник принес известие, что Вилли Брандт послал моей дочери букет гвоздик.
Днем Гесс попросил, чтобы его заперли в камере. Церемонии прощания явно отняли у него много душевных сил. Он передал через охранников, что хочет остаться один. После ужина он примет сильное снотворное.
После нескольких кругов по дорожке в саду — я прошагал шесть километров — меня снова заперли в камере; потом обед, чтение газет, камеру открыли, еще несколько кругов — четыре километра — снова заперли. Неопределенность ожидавшего меня будущего стерла в моей душе все чувства. Внезапно я успокоился. Я написал заявление в адрес директоров с просьбой оставить мои пластинки Гессу. Буквально через несколько минут мне передали, что разрешение получено.
К ужину Гесс тоже не вышел из камеры. Я заглянул к нему, но он жестом велел мне уйти. Я взял его за руку; она была безжизненной, как и его лицо.
— Только покороче, — буркнул он.
— Прощайте, герр Гесс, — сказал я. — Знаете…
— Нет! — перебил он меня. — Нет! Нет! Это… Ай, ладно!
Вскоре после этого Гесс попросил начальника охраны выключить свет в его камере.
Я лег на свою койку. Напоследок я взял в библиотеке «Ремесло и маленький город» Генриха Тессенова. Я хотел еще раз перечитать предложения, которыми мой учитель завершил книгу в 1920-м, вскоре после Первой мировой войны. Я никогда до конца не понимал, что он имеет в виду: «Возможно, повсюду нас окружают воистину «величайшие» герои, они непостижимы, они многое способны вынести и даже на самые страшные ужасы смотрят с улыбкой, как на несущественные мелочи. Возможно, для того чтобы ремесло и маленький город снова процветали, на них должны обрушиться адское пламя. Возможно, следующая великая эпоха ремесла и маленького города наступит благодаря людям, прошедшим через ад». Я, его любимый ученик, отправился из его мастерской прямиком к Гитлеру, который обрушил на мир адское пламя.
Смирившись, я решил отдохнуть в последние часы перед полуночью. В полудреме я услышал, как кто-то сказал за дверью камеры:
— И он может спать! Наверное, принял таблетку.
Но я решил ничего не принимать, чтобы иметь ясную голову при встрече с прессой. Но еще и для того, чтобы всей душой прочувствовать тот момент, когда я буду выезжать за ворота.