– А как он выглядел, этот Карла? – спросил Гиллем, расценив вопрос как сугубо риторический, – Как молодой старичок. Такой благопристойный молодой старичок. Он бы очень здорово мог сойти за священника: в маленьких итальянских городках очень часто попадаются такие священники в стареньком, поношенном одеянии.
Маленький и жилистый, волосы с проседью, ясные карие глаза, все лицо в мелких морщинках. А еще он мог бы сойти за директора школы: жесткий и строгий, что бы под этим ни подразумевалось, проницательный в пределах своего жизненного опыта; но в любом случае – совершенно непримечательный, как маленькая картина, мимо которой проходишь, не обратив на нее должного внимания. Первоначально он не производил больше никакого впечатления, лишь уставился прямо на меня почти с самого начала нашего разговора, если только это можно назвать разговором: он ведь так и не издал ни звука. Ни слова, ни полслова за все время, что мы с ним провели вместе. А жара стояла такая, что становилось дурно, и к тому же я был измотан до смерти.
Движимый скорее желанием соблюсти приличия, нежели чувством голода, Смайли принялся за еду. Он без всякого удовольствия жевал несколько минут, прежде чем продолжил свой рассказ.
– Ну вот, – пробубнил он, – теперь повару не будет обидно. По правде говоря, я был некоторым образом предвзято настроен против Герстмана. У нас у всех есть свои предубеждения, и что касается меня, то я настороженно отношусь к радистам. Мне в моей практике попадались исключительно зануды, нервные и непригодные к оперативной работе, к тому же до неприличия ненадежные, когда дело доходит до выполнения своих обязанностей. Так вот Герстман, как мне потом показалось, как-то выбивался из общего ряда.
Наверное, я сейчас ищу себе оправдание за то, что подошел к работе с ним с недостаточным, – он поколебался, – с недостаточным вниманием, с недостаточной предусмотрительностью. Хотя, – Джордж вдруг посуровел, – все мы умны задним числом, и я совсем не уверен, что мне нужно оправдываться.
В этот момент Гиллем почувствовал, как на него повеяло волной необъяснимого гнева, призрачной усмешкой перекосившего бледные губы его собеседника.
– К черту все, – пробормотал Смайли. Гиллем, заинтригованный, ждал продолжения.
– Еще я помню, как подумал тогда, что тюрьма за эти семь дней успела наложить на него свой отпечаток: в его кожу уже въелась белесая пыль, и он совершенно не потел. С меня так просто ручьями лилось. Итак, я выложил ему свои аргументы, как делал уже черт знает сколько раз в тот год; правда, здесь, очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы запустить его в Россию нашим агентом. «У вас есть следующий выбор, – сказал я ему. – И выбор этот должны сделать только вы и никто другой. Оставайтесь на Западе, и мы обеспечим вам – в разумных пределах – приличное существование. После соблюдения необходимых формальностей, результатом которых должно стать ваше согласие сотрудничать с нами, мы поможем вам начать новую жизнь, обеспечим новое имя, изоляцию, определенную сумму денег. В противном случае вы можете ехать домой, где, я думаю, вас расстреляют или отправят в лагерь. В прошлом месяце они отправили туда Быкова, Шура и Муранова. Ну, а теперь не назовете ли вы мне свое настоящее имя?» Что-то вроде этого я ему сказал, после чего сел, вытер пот и стал ждать, когда он скажет: «Да, спасибо, я согласен». Но он не сделал ничего подобного. Он не стал разговаривать со мной. Он просто сидел, маленький и неподвижный, под большим неработающим вентилятором и смотрел на меня своими насмешливыми карими глазами, положив перед собой руки. Они были все в мозолях. Я, помню, подумал, что надо бы спросить его, где это ему пришлось так много ими работать. Он держал их вот так, расслабив и положив на стол ладонями кверху и слегка согнув пальцы, будто они все еще были в наручниках Парнишка-официант, подумав, что этим жестом Смайли хочет показать, что ему чего-то не хватает, снова неуклюже заковылял к столу, и Смайли снова заверил его, что все настолько замечательно, что лучше быть не может, и особенно его изумляет изысканный букет вина. Он и вправду хотел бы узнать, где они его откопали. Наконец мальчик отстал, ухмыляясь и потешаясь про себя, и стал смахивать своей салфеткой пыль с соседнего стола.
– Именно в этот момент, я думаю, меня начало охватывать это странное предчувствие неудачи. Жapa меня окончательно доконала. Смрад стоял невыносимый, и я помню, что сидел и тупо слушал, как капли моего пота выбивают дробь о железный стол: к а п , к а п… И не столько, наверное, молчание, сколько его физическая неподвижность начала действовать мне на нервы. О, я знал массу перебежчиков, которые не торопились заговорить! Те, кого всю жизнь учили быть скрытным даже со своими ближайшими друзьями, должны пройти через немыслимые муки совести, прежде чем открыть рот и выдать секреты своим врагам. А еще мне вдруг пришло в голову, что тюремные власти могли из любезности к нам «обработать» его перед тем, как привести ко мне.