И вот теперь именно этот человек, уже с генеральскими звездами на мягких погонах, командовал авиацией на другом конце океана. У Волкова не укладывалось в голове, что после всего того, что они пережили на войне, где они были союзниками, у того может хотя бы на мгновение возникнуть мысль, что Волков и его страна действительно могут угрожать ему своей мощью и вооружением. Поймав себя на этой мысли, он удивился — почти пятнадцать лет Волков не думал об этом человеке, хотя все эти годы он слышал о нем. Почему-то до нынешнего дня Волков не видел его живым человеком, просто был абстрактный командующий авиацией — без лица и без имени.
Иван Семенович оформил документы, потом подъехал к воротам. Тут вкривь и вкось уже сгрудились автомобили соседних строек, мельзавода, мясокомбината. Заняли очередь, потолкались среди шоферни. Тоска из глаз Ивана Семеновича не исчезала. Молчалив и хмур он был более обычного.
— Хорош бы я был комиссар, не уловив основного, — проговорил он. — Да потом, вероятно, во всех эскадрильях об этом гул идет. Не знаешь, что ли!
— Я ведь тоже был летчиком и летающим командиром полка. И мне понятно, что вам будет тяжело сразу согласиться с предложением моим, предложением генерала. Но без армии вы не сможете, да и армия немало потеряет, отпустив вас.
— Я, брат, летчик. Был летчик, да вылетался. Безногие еще летают, безрукие — нет. Понял? А я ничего другого не умею… Вот так, воин.
В молодости он не торопил своей армейской судьбы, когда же ему не хватало власти, данной уставом на той или иной служебной ступеньке, он порою приходил в ярость: «Ну, погодите! Придет мой черед». Сталкиваясь с чиновным равнодушием или чрезмерной осторожностью, он думал о том, какие порядки заведет сам. «Вот дадут мне генерала — поговорим!» Было такое. Но потом тщеславие исчезло, переросло в зрелость. Впрочем, Волков считал, что мужчине, военному, нельзя совсем без тщеславия — оно вроде стартового ускорителя. И когда он понял свою человеческую слабость, не тщеславие страдало в нем из-за опасения не оправдать на высоком посту оказанного ему доверия. Тяжело было бы и стыдно. И обратного пути из этой более высокой зрелости к прежней беспечности и радости жизни у него уже не было. Прежним Волковым он быть не сможет.
— Тогда другое дело. И мне нельзя. Я не люблю пить, жаль ясности, что в душе и в голове. О чем ты думаешь?
На большой земле, куда перевели его полк, Волков попросился в штурмовую авиацию.
— Я понимаю, — тихо сказала она. — Но я так не хотела этого разговора. У каждого человека есть какие-то свои странности. Но такие… Я не знаю, откуда они у нее.
Иногда Арефьев становился к столу. Работал он блестяще. Но и тут ясно обозначалось это его состояние. И после операции он уже не шутил с ассистентами — то с Мининым, то с Прутко, не галантничал чуть снисходительно, как прежде, с Марией Сергеевной. И не был он и грубовато-фамильярен, как позволял себе прежде.
Но Барышев считал, что тем более новая машина должна была «лечь» им в душу — пусть не так глубоко Нортову, а вот уж Чаркессу безусловно. И тревога, и плохо скрытая боль в голосе майора удивили Барышева.
Получилось так, что всех устроили жить по двое, а ему, как нарочно, досталась одноместная комната в общежитии. Руссакова поселили с кем-то чужим. Нортова — с Чаркессом. И когда наутро Барышев зашел к ним, застал только одного бреющегося Нортова. Портов, очищая бритву о клочок бумаги и разглядывая себя в крохотное зеркальце, кое-как пристроенное над умывальником, сказал заинтересованным тоном: