Семен отвозил их на станцию. Поезд трогался. За вагонами бежали родные, продолжая давать наказы и советы. А Семен, стоя у остывающей машины, чувствовал, будто и он что-то теряет. Бросить бы все и уехать. Вот так же вскочить на подножку проплывающего мимо вагона и так же без сожаления махать рукой оставшимся на перроне. А потом, прижимаясь пылающим лбом к стеклу тамбура, считать летящие навстречу телеграфные столбы. «Но нельзя же оставить машину», — успокаивал он себя. Не дожидаясь, пока поезд уйдет за семафор, он забирался в кабину, нетерпеливым гудком скликал провожающих и гнал машину домой...
Перед нашим домом в четырех метрах от завалинки растут пять громадных тополей. Их кроны высоко вздымаются над крышей. Тополя чуть слышно лопочут. Во дворе под ними прохладно. Мама накрывает на стол. Она приносит большую миску с зеленым борщом и ставит передо мной глечик с холодной сметаной. Передником она обмахивает табуретку, подает мне ложку. Садится рядом. Глаза у нее спокойные и немножко горестные. Она ни о чем не спрашивает. Она только смотрит на меня.
Лед мешает выбирать трал. Лебедка работает на первой скорости. По тому, как она воет, Семен догадывается, что в мешке не больше тонны. Он устало убирает со лба волосы.
Мелешин был более молчаливым и, очевидно, чувствовал себя старшим. Казалось, он всегда готов прийти Славикову на помощь. Друг друга они звали — Славик и Мелеша. Имен их никто не знал.
— Счастливо отдохнуть! — сказал водитель и по-свойски мне подмигнул.
Люди долго потом испытывали неловкость и замыкались, когда Ризнич был рядом. Облепленные чешуей, с руками, залитыми холодной рыбьей слизью, они казались ему одинаковыми и похожими друг на друга. Настанет время, Ризнич поведет их в океан и даст им удачу и славу.
Мишка вздохнул:
Ризнич, недоумевая, пожал плечами.
Сейчас Славиков читал и машинально ел хлеб, оставшийся от завтрака, а Мелешин, прислонясь спиной к переборке, смотрел на играющих.
За год, прожитый в матросском кубрике, он — Ризнич — ни разу не произнес подряд четырех слов, не относящихся к рейсу. Но он был честным матросом и знал свое дело. И ни одна душа на свете не догадывалась, что он боится моря. Он и сам долго не мог объяснить себе, чт
Сдав сорок тонн камбалы — все, что удалось наскрести со дна за двадцать суток, пополнив запасы воды, топлива и продовольствия, «Коршун» шел вдоль побережья.
Начинало припекать по-настоящему. Влажная земля парила. Мне стало жарко — я был в форменной тужурке и в плаще. В Петропавловске, когда улетал, моросило, а тут — солнце... Пришлось снять плащ, расстегнуть тужурку.
Судно скользило над глубиной, выслеживая добычу. Узкая тень неслышно катилась по дну. Тень замирает — «Траловая вахта, пошел трал!»
А пурга мела и мела. Порой снежные заряды были такими плотными, что из рубки нельзя было увидеть палубу. Падая на черную дымящуюся воду, снег не успевал темнеть, и на ленивой волне, шурша, вздымались расползающиеся сугробы. К утру «Коршун» становился похожим на обломок тороса. Тамб
— Феликс, — сказал Семен, трогая старпома за плечо, — так ты не отдохнешь. Надо лечь... Идем.
Она доверчиво уткнулась мокрым лицом ему в грудь.
— Потом, ладно, мама?
Кровь бросилась Семену в лицо, он до ломоты сжал зубы. Но старший в кают-компании Феликс как-то подчеркнуто, безмятежно улыбался, глядя на поднимавшегося механика.
К двум часам пополудни установился ровный, баллов в шесть, норд-вест. Появился редкий лед. Все чаще с глухим стеклянным треском он ударялся о корпус. Отбрасываемые буруном обломки льда тяжело переворачивались, холодно поблескивая злыми зеленоватыми боками. Низкие облака, затянувшие весь горизонт на северо-востоке, были подозрительно светлыми — там начинался тяжелый пак[1]
.— Маинька, что с тобой?
Вечером, угоревший от горьковатого полынного запаха ее волос, Семен подолгу торчал в гараже, чтобы не встречаться с приезжими.
— Невмоготу станет — приходи. Найдем дело так, чтоб в полсилы.
— Мама, знаете что... Бросьте все, и пойдемте в город! Ладно?
— Одолею, — усмехнулся я.
— У меня есть еще! Целых семь тысяч — на всякий случай. А эти... Помогите мне, маманя... — прошептал я.
Мое внимание привлекает широкая плоская коробка с белой пластинкой на крышке. Я открываю ее — надежно, как оружие, поблескивают удобно расположенные в гнездах кронциркуль, микрометр, штангель. Это премия отцу. Я бережно задвигаю крышку. На верхней полке среди железного хлама мерцают обе бутылки из-под бордо, стоят мои старые самодельные санки, самодельные коньки, связанные бечевкой.
Веснушчатая девчонка в белой сатиновой кофточке, расставив острые локотки, принялась старательно писать. Потом орудовала ножницами. Минут через тридцать сказала:
Сегодня я пойду в степь.