Но ведь бесперспективность, отсутствие конкретной общественной цели отличают нынче буржуазные институции как таковые. Поэтому проблемы и противоречия, казалось бы, сугубо швейцарские, занимают, волнуют весь западный мир. Маленькая страна на отшибе со своим классическим капитализмом в миниатюре — прекрасное опытное поле, своеобразный объект для изучения болезней современного буржуазного духа. Швейцарский писатель получает возможности, которых лишены порой писатели других западных стран. Вероятно, тут и следует искать одну из причин международной славы Фриша и Дюрренматта.
Когда ранняя пьеса Фриша «Опять они поют» (1945) — он обличал в ней бесчеловечие нацизма и развязанной нацизмом войны — стала известна в Германии, автор получил письмо от бывшего обер-ефрейтора. Тот, в частности, сомневался, может ли Фриш понять войну, если в ней не участвовал. В одном из вариантов ответного письма (так, кажется, и не отправленного адресату) Фриш возражал: «Мы имели даже то, чего не имели воевавшие страны, а именно: двойную перспективу. Боец может видеть сцену, только пока сам на ней стоит; зритель же видит ее все время». И это, конечно, относится не только к дням войны. Положение швейцарского писателя — в центре Европы, в сфере действия всех противоречий капитализма и в то же время как-то в стороне от ожесточеннейших схваток — имеет свои преимущества. Он — заинтересованный, однако наблюдает с дистанции, и ему открывается многое из того, что для других стало почти привычным, что другим примелькалось.
Позиция Швейцарии и швейцарского писателя по отношению к остальному западному миру как бы сама собою побуждает моделировать действительность, использовать ее как пример.
«Какие у нас возможности? — писал швейцарский литератор Маркус Куттер. — Возможности маленькой страны — сама маленькая страна. Маленькая страна — это значит модель. А модель нужна, чтобы над ней работать, чтобы с нею экспериментировать. Маленькая страна имеет то преимущество, что ею легче манипулировать; она должна быть превращена, как под руками хороших медиков, в подопытного кролика».
Фриш говорил мне, что предпочитает условное место действия, ибо заставить двух цюрихцев, встретившихся на мосту через Лиммат, беседовать между собой по-немецки было бы условностью совсем уж вопиющей. Пока я не побывал в Швейцарии, сказанное Фришем казалось мне некоторым преувеличением. Но потом я убедился, что для жителя Базеля, Берна или Золотурна немецкий все равно что латынь для средневекового парижанина. Это язык бюрократии, школы, церкви. И язык литературы. В обиходе он кажется им смехотворно торжественным. Всем, даже самим писателям. Может быть, этим и объясняется их своеобразное отношение к языку, на котором они пишут, они не то чтобы его пародируют, а скорее смотрят и на него с дистанции, как на нечто искусственное, сконструированное, неживое и потому способное выдержать любой эксперимент, подчиниться любой форме рассказывания…
А Дюрренматт, когда мой с ним разговор коснулся тех же материй, подошел к делу еще практичнее.
— Кого интересует быт маленькой страны? — сказал он. — Нью-йоркские, парижские или московские «реалии» могут быть важны и сами по себе. Они вроде символа чего-то существенного, значительного для всей нашей действительности. Но не «реалии» бернские, невшательские или брюссельские…
Отсюда — притча, парабола, иносказание, смещение перспектив, опосредование жизни. Швейцарский опыт, даже какие-то реальные швейцарские отношения, разумеется, присутствуют, однако, как мы вскоре увидим, претворенные неким личным, субъективным их восприятием. «Человеческая душа, — говорит Фриш, и это в равной мере относится как к его пьесам, так и к романам, — вот постоянная игровая площадка!» И он вводит эту «игровую площадку» — или, иначе говоря, углубляется в человеческую душу, — чтобы понять что же творится в окружающем его мире.
«Если люди, которые получили такое же, как я, образование, произносят те же слова, что и я, любят те же книги, ту же музыку, те же картины, — если эти люди не избавлены от опасности превратиться в извергов и совершать поступки, на которые, как мы полагали, наши современники… совершенно неспособны, то где гарантия, что от этого избавлен я?», — так спрашивает Макс Фриш. И он не только спрашивает, а и утверждает: «Я окончательно убежден, что и мы, если бы фашизм не стал для нас невозможным благодаря тому счастливому обстоятельству, что с самого начала угрожал нашему суверенитету… внутренне не справились бы с ним… по крайней мере, в немецкой Швейцарии».
Такое суждение не ново. И оно способно стать при случае доводом в пользу примирения со злом: не судите, дескать, да не судимы будете; все зависит от обстоятельств… Фриш, однако, хочет понять, откуда берутся «изверги». И ничто так его не раздражает, как теории «чистого» искусства: «Кто не занимается политикой, тем самым уже демонстрирует свою политическую партийную принадлежность, от которой хотел откреститься: он служит господствующей партии».