— Подождите минутку, выйдем вместе. Я провожу вас на вокзал, — сказал Крылов, но когда вернулся примерно через четверть часа, старика не застал, а на диванчике лежала папка с «Марией» и на ней записочка — знакомая дрожащая вязь: «Не хочу отягчать вас более своею персоною. До свидания, мой молодой друг».
Волнистые буковки, чтобы не упасть, цепко держались одна за другую.
Обещание свое Крылов исполнил, но не до конца. Он отослал автору злосчастную «Марию», исчеркав в ней только четыре главы. Он не умел просто вычеркивать, а правил, дописывал, вставлял, писал целые страницы поверх строчек Закревского и возмущался собой: какое у него право навязывать автору свою манеру, свою мысль?
Закревский же остался доволен, благодарил за помощь и сообщал, что весною пришлет на суд Крылова новый вариант: «…Я очень доверяю вашему мнению, Игорь Васильевич, мне не так уж много отпущено дней. А «Мария» — первая и последняя моя песня, лебединая, можно сказать. Увидеть бы ее напечатанной, допетой, и умереть спокойно — свершил!»
Письма от Закревского приходили часто, начинались обращением «Мой молодой друг», а далее следовал подробный отчет о работе над повестью. Крылов посмеивался: упорный старикан! Кропает и кропает свою «Марию», будто великое произведение создает.
Обновленная «Мария» прибыла в апреле. Автор уложился в заказанный самому себе срок, и Крылов с насмешливым любопытством в первый же свободный вечер взялся за нее. Бросил, отослал обратно с резким ответом: «Вы же ничегошеньки не изменили, если не считать имен и профессий Марииных мужей. Почему, скажите, она — ваша мечта, ваше творение — раздевается направо и налево? Неужели самому не жаль?»
Ответил Закревский ядовито: «Уж не пуританин ли вы, мой молодой друг? Да, моя Мария грешница, но она святая. Грешная и святая — разве такого не может быть? Она живая женщина из плоти и крови, и по ее назначению ее принимает жизнь».
— Во дает старина! — показал письмо Крылов одному из приятелей, и они нахохотались всласть: уж в чем в чем, а в пуританизме Крылова еще никто не обвинял.
Игорь Васильевич женился дважды, и оба раза неудачно, и, разочаровавшись в неустойчивом семейном бытии, жил теперь один, по-холостяцки, и считал, что достаточно строг к себе: не прощал праздных дней, работал как заведенный, благо некому было мешать. Но поскольку имел приятную внешность, отзывчивое сердце, был общителен и здоров, то не отягощал себя условностями — правда, в гораздо меньшей степени, чем на его месте кто иной. Но иногда в минуту внезапной душевной одинокости его охватывало вдруг желание, скорее тень желания, которое он с изумлением в себе ощущал: пусть бы одна-единственная, для него одного созданная, его одного позвала…
Закревского же звала и манила сочиненная им грешная Мария. Он думал, вероятно, что грешной она понятнее, нужнее людям, потому что люди живут и размножаются на грешной земле. С какой же гордостью похвалился он в письме молодому другу, что посылал «Марию» в книжное издательство и получил оттуда хороший ответ.
Вся издательская рецензия (а ее почти всю привел Закревский), состояла из добрых советов одаренному автору, задавая работу над повестью не на малый срок. Крылов ахнул от удовольствия: повезло старику! «Марию» рецензировал на редкость добрый человек. Это он, рецензент, назвал Марию святой и грешной, это он определил, что автор строил свое произведение на принципе сопоставлений. Конечно, Закревский ранее об этих своих принципах и не подозревал. Но теперь был горд, что одобрен и понят, а вот Игорь Васильевич самого главного — святости Марии — и не разглядел!
В тот день Крылов дал себе слово, что никогда больше не станет доказывать Закревскому свою ученую, литературную правоту. К чему? Нужно, оказывается, всего-навсего похваливать его, подбадривать и соглашаться с ним. Кому будет хуже от этой неправдивой доброты? Пускай же на здоровье себе и на радость населения дома инвалидов творит он свою «Марию». Легкого ему пера!
Но в суете неотложностей Крылов вовсе на письмо не ответил и надолго позабыл о старике. Вспомнил, заныло в сердце нечто похожее на жажду искупления, послал открыточку: извинился за долгое молчание и о здоровье спросил. И вскоре, вынимая дома из ящика почту, подхватил со знакомыми цепкими буковками конверт, и тяжкий камень с души свалился: слава богу, жив старина!
Как и раньше, Закревский писал прежде всего о «Марии» — сколько листов переработал, сколько заново написал — и, сбиваясь в извинениях, упрашивая не осудить его, не осмеять, поведал: «Я влюблен. Она — наша медсестра — почти девочка, худенькая, сутуленькая, плоская. Не всякий мужчина на нее внимание обратил бы. А для меня счастье ее видеть, считать у двери ее шаги: вот подошла, вот откроет, вот сейчас войдет».
Крылов не смеялся, он силился вспомнить, когда он сам нечто подобное переживал? Значит, радость влюбленности вечна и не гаснет во всю человеческую жизнь? Нет упокоения сердца и насущна потребность любоваться, желать? Старость, оказывается, не страшна. Это тоже — и свет, и любовь…