согласился бы. Но эта ужасная минута прошла, нервы притупились, и у него хватило силы
устоять против искушения.
– Дашь? Говори, – сказал Арефьев, смягчаясь.
– Не дам, – сказал Лукьян. – Крест посылается от Бога человекам во спасение. Грех
откупаться от него.
– Вишь ты какой! – сказал Арефьев тоном, можно сказать, приятного удивления. – Ну
ладно же, посмотрим, что дальше запоешь.
Он сунул арестанту его скудную пищу и запер его снова.
Лукьян не мог есть. Он поставил у двери кувшин с водой, прикрыв его хлебом, и снова
принялся ходить взад и вперед по своей клетке.
Часа через два голод стал мучить его. Он нагнулся и протянул руку к хлебу: пальцы его
раздавили что-то мягкое и скользкое. Он с отвращением бросил кусок на землю: серые мокрицы
успели облепить его сплошной массой. Весь этот день он остался голодным.
С наступлением сумерек в клетке наступила абсолютная темнота: держа руку перед
глазами, Лукьян не мог разглядеть собственных пальцев. Ему пришлось ходить, вытянув вперед
руку, чтобы не удариться невзначай о стену. Но потом он приспособился, так что мог ходить
свободно в темноте, поворачиваясь машинально у самой стены. Пробили вечернюю зорю:
Лукьян все ходил. В тюрьме зажглись огни. Вступил ночной караул, а Лукьян все ходил взад и
вперед по своей отвратительной клетке, голодный, усталый, еле передвигая ноги, пока, наконец,
не будучи дальше в состоянии бороться со сном, он не сел у двери и не заснул как убитый.
На другое утро его посетил смотритель.
Лукьян указал ему на стены и на пол. Тот пожал плечами.
– Тебя приказано в карцере держать, а карцер – не баня.
В виде снисхождения он приказал поставить ему парашку и велел подавать ему воду в
кувшине с крышкой.
Прошло три ужасных дня. Лукьян осунулся и ослабел. Он шатался на ногах, точно после
трудной болезни. Но он немного привык к своему отвратительному помещению. Гады,
населявшие его нору, уже не мучили его, как вначале. Он мог подолгу сидеть у двери или у
стены, в промежутках между бесконечным хождением взад и вперед. Его ни разу не выводили
на свежий воздух. Только раз в день отворялась дверь его клетки, и Арефьев вносил ему его
дневное пропитание. Первые дни Лукьян съедал с жадностью хлеб и ставил воду в угол, выпивая
ее по порциям. Но после первых трех дней даже аппетит стал у него пропадать в этой
удушливой норе. Он медленно умирал.
В конце недели его позвали вторично к допросу.
Глава XIV
На этот раз Паисий был один, и допрос продолжался недолго. Лукьяна привел Арефьев
одного. Степана оставили в его клетке: с ним Паисий не находил нужным беседовать.
Лукьян был неузнаваем, так он побледнел и исхудал за неделю своего ужасного
заключения. Паисий устремил на него долгий, внимательный взгляд, каким обмениваются
противники, готовящиеся вступить в бой. Враг его был достаточно ослаблен: так по крайней
мере ему казалось.
– Ну что, надумался? – кинул он ему предварительный вопрос.
Лукьян не сразу ответил. Ему хотелось затянуть допрос, чтобы только пробыть подольше в
этой большой, просторной комнате и подышать свежим воздухом.
Паисий не торопил его ответом, полагая, что тот раздумывает и колеблется.
– Церковь принимает и позднее раскаяние, – мягко начал он, – и радуется одному
раскаявшемуся грешнику больше, чем верности сотни своих сынов. Как разумная мать наказует
своих непокорных детей для их же блага, так и она; дети, войдя в разум, ее же за это благодарят.
К тебе применены были меры строгости по моему приказу. Я скорбел, тебя любя, потому в
нужде человек смиряется духом перед Богом и перед людьми, которые от Бога поставлены ему в
наставники и начальники.
Паисий несколько времени говорил в том же елейном тоне, но, не получая никакого
поощрения со стороны своего слушателя ни словом, ни выражением лица, он вдруг оборвал
свою речь и сказал грубым, вовсе не пастырским тоном:
– Чего же ты молчишь, как колода? Язык у тебя отняло, что ли?
– Что ж мне тебя перебивать, твое преподобие, – отвечал Лукьян. – Говоришь ты сладко,
словно соловей поет. Мягко ты стелешь, да жестко спать. В таком месте ты держал меня, что не
токмо человека, а собаку или свинью грех посадить…
– И хуже еще будет тебе, коли будешь упорствовать. Лучше одному человеку вовсе
погибнуть, чем тьмам, тобою соблазненным, быть вверженным в геенну огненную.
Паисий повторял в тысячный раз аргумент всех инквизиторов. Но для Лукьяна в его словах
было нечто новое. Он никогда не думал о своей ответственности за доверившиеся ему души и
был поражен.
Отступив шаг назад и прижав руки к груди, он поднял глаза кверху.
– Господи! – воскликнул он в волнении, – если не твою правду возвещал я людям, если не
во спасение, а в погибель братьям моим были мои слова, то молю, как награды, за всю мою
ревность о тебе, за муки и поругания – их же претерпел во имя твое, – порази меня гневом
своим, отними мой греховодный язык, закрой темнотою глаза мои, чтобы не читали они блудно
словеса твои, иссуши руки мои, чтобы не воздымал я их к тебе в неугодной молитве!
Он замолчал. Вспыхнувшее на минуту лицо его побледнело. Опустив ресницы и руки, он с
верою и трепетом ждал.