Стоящие у крыльца сотрудники, увидев нас, замолчали, но лишь ненадолго, потому что, как я уже с огорчением понял, моя скромная персона здесь интереса не вызывала. Скользнув по мне безразличным взглядом, здоровенный усач, стоящий ближе всех к дверям, бросил владельцу нагана: «Еще одного сцапал, Гаврила? Ну-ну…», после чего отвернулся к остальным и продолжил внимать сидящему на корточках растрепанному парнишке-милиционеру, рассказывающему какую-то увлекательную, с точки зрения собравшихся, байку. Внешне парнишка этот походил на того курсанта, что опростоволосился перед товарищем Алеянц, но был, видимо, чином повыше, так как позволял себе сидеть в присутствии коллег, да и наплевано возле него было гуще. Проходя мимо, я уловил короткий обрывок разговора:
«Ну, а ты?»
«А что – я? Я, как водится, и вторую руку туда, да шарить – чуть плечо не вывихнул! А глаза-то у нее одуревшие, хлопает ими только да молчит. Расслабляется, наверно…»
Дружный хохот собравшихся был наградой довольному рассказчику; впрочем, чем закончилась эта история, и вывихнул ли он все же себе руку, я так и не узнал – дверь захлопнулась, и голоса стихли.
В душном, плохо освещенном помещении было так сильно накурено, что сидящие на скамейках вдоль стен фигуры я смог различить лишь спустя некоторое время, попривыкнув к сизому туману. Сами же стены были густо заклеены объявлениями, воззваниями и оборванными клочками старых прокламаций. Я успел прочесть лишь самое крупное из них, которое, видимо, нельзя было сдирать – «Работник милиции! Решительно пресекай всякое нарушение общественного порядка! Помни, что безнаказанность поощряет хулиганов и других нарушителей». Зачем они это себе здесь написали, интересно? Чтобы не забыть? Почему бы тогда, скажем, малярам не написать себе где-нибудь перед носом – «Работник кисти! Крась смело стену краской, ибо окрашенная стена выглядит иначе, нежели неокрашенная!» Тоже было бы хорошо, по-моему.
Насладиться глубоким смыслом и пролетарской открытостью остальных надписей мне не дали, приказав проследовать в один из находящихся дальше по коридору кабинетов, внутри которого было не менее дымно и удушливо, чем снаружи.
Переступая порог, я приготовился к побоям, которые, по моему опыту общения с милицией, непременно должны были последовать. А то что ж это за милиция, если она не способна нагнать страху на всяких там праздношатающихся, к числу которых, безусловно, принадлежал теперь и я? Не знаю как сейчас, в тридцатом, но позже, во времена моей юности, девизом этой братии в нашем городе станет «Один одного не бьет!», намекая на преимущество в силе шести окованных железом сапог над двумя твоими, резиновыми. Что поделать – революционная законность!
К моему удивлению, ни конвоиры, ни находящиеся в кабинете сотрудники не накинулись на меня тот час же с побоями, а, напротив, очень мило указали мне на стоящий в углу, образованном стеной и огромным лакированным шкафом, стул. Расслабляться я, впрочем, не собирался, мало доверяя наигранной миролюбивости хозяев кабинета, и оставался настороже.
Из конвоиров в кабинет по настоящему вошел один лишь Гаврила, который и впрямь оказался главным среди захвативших меня милиционеров. Оконфузившийся курсант даже не заглянул в помещение, а тот малый, что так ловко обыскивал меня в прихожей роковой квартиры, помялся пару секунд в пороге, словно ожидая дальнейших приказаний, и тоже исчез. Видимо, особа моя была столь ничтожна, что не имело смысла маяться в духоте, надеясь получить похвалу за доблесть, проявленную при моей поимке, а на улице все же можно было глотнуть чистого воздуха. Впрочем, возможно, все дело было в субординации, я не берусь судить.
За большим столом, из тех, что я до этого видел лишь в военных музеях, сидел крепко сложенный, с красным, блестящим от пота лицом правоохранитель, и что-то писал. Кончик его багрового языка выглядывал из угла рта, подчеркивая усердие своего обладателя и важность его работы. Пару раз хозяин кабинета даже обмакнул перо в стоящую на столе чернильницу, установленную, по недоумию, довольно далеко от пишущего, и я видел, как с кончика несомого через весь стол пера сорвалась жирная чернильная капля и упала на лежащий перед красномордым документ, который он так скрупулезно заполнял, а теперь испортил. Это его, как видно, не расстроило, он лишь промокнул кляксу куском лиловой бумаги и, полюбовавшись на творение своих рук, отложил бумагу в сторону, после чего переключил, наконец, свое внимание на меня. Барабаня толстыми пальцами по поверхности стола, который Советская Власть, должно быть, украла у царской, он измерил меня тяжелым взглядом маленьких свиных глазок, в которых, кроме снисходительного презрения, отчетливо читалась скука.
– Ну что, дурень, добегался? Много ли украл?
Я не понял, кому был адресован его последний вопрос, а потому из вежливости решил промолчать, опустив, как в далеком проказливом детстве, глаза долу.
– Молчишь, значит… Ну, молчи, молчи. Бить начнем, разговоришься. Один воровал-то, или с подельниками?