Воспоминания о Миллбруке рассыпаются на разрозненные картинки, мелькают, как отдельные вырванные из фильма кадры. Вот Тим верхом на лошади, один бок которой покрашен в голубой, а другой — в розовый цвет. А вот Тим врывается на кухню, восклицая: «О, Господи! Я что, обязан трахать каждую девицу, что сюда забредет?» Мецнер, в своей технической лаборатории изготавливает восьмичасовые пленки, которые Альперт и Лири собираются использовать для медитаций, надеясь, что инструкции, записанные на них, помогут улучшить качество путешествий. Р.Д. Лейнг, танцующий суфийский танец на кухне. Алан Уоттс, переводящий «И цзин» у огромного пышущего огнем камина в гостиной — тени от огня пляшут на высоком потолке, напоминая древних тибетских богов. Мэйнард Фергюсон, стоя на коньке крыши, играет на трубе, испуская долгие переливчатые трели, разносящиеся по всему огромному саду. В глубине сада другой легендарный джазмен — Чарли Мингус[91]
— ищет садовые ножницы, чтобы подрезать розовые кусты. «Золотое время», скажет потом Альперт об этих первых месяцах, проведенных ими в Миллбруке. Лири, как ему было свойственно, воспринимал происходящее более патетически: «На территории этой небольшой колонии мы пытались создать новые языческие обряды, творчески и по-новому организуя свою жизнь».В некотором отношении Миллбрук напоминал ашрам или монастырь — временный приют ищущих высшего состояния сознания. С другой стороны, это был своего рода уникальный научный центр, место, где психологи, разочарованные в общепринятых моделях сознания, могли спокойно проводить свои исследования И то и другое в определенном смысле верно. Однако Миллбрук был также и школой-коммуной, попыткой общежития, не имевшей аналогов в обычной жизни. Мэл Брукс, снимающий мирную домашнюю жизнь, вполне мог бы использовать Миллбрук как съемочную площадку. Хотя многие, если уж продолжать аналогию с кино, предпочли бы здесь Феллини. Во всех этих воспоминаниях всегда присутствует образ Большого дома, Высокого дома — темного и таинственного, с прихожей, устланной потертым красным ковром, со стенами, расписанными психоделическими фресками. Мария Манне, что провела здесь незабываемый вечер в 1966 году, вспоминает эту голубую мечту Дитриха как «невероятно уродливое здание — убожество с башенками, крылечками и резными деревянными панелями». Тогда как помощник окружного прокурора округа Дачес, приехавший как-то раз без предупреждения поздно вечером, был потрясен тем, что в доме совершенно нет мебели, за исключением мертвого (на самом деле он был просто накачан ЛСД) пса Миллбрук — это «странный гибрид Уолдена Торо и буддийского храма», писал об этом месте анонимный репортер «Тайм». «В дьявольски запущенной прихожей большого дома часть пространства занимает фортепьяно, лежащее на боку с открытыми, будто ожидающими, что их вырвут, струнами. В комнатах — столы без ножек, кровати без матрасов, вокруг повсюду мандалы, на которых глаз истинного верующего предположительно должен останавливаться тогда, когда он не занят экспериментами с наркотиками»
Но это в будущем. Пока же обитателей было всего с десяток, и первые месяцы протекали очень мирно. Они напоминали жизнь ученых: дни проходили в библиотеке (в которой было впечатляющее собрание эзотерических и научных текстов) или за письменным столом. Шла работа над вторым изданием «Психоделического журнала», и была почти готова для печати переработанная версия «Бардо Тодоль». По мере того как осень сменялась зимой, долгие ежевечерние прогулки по лесу сменялись послеобеденным катанием на коньках по замерзшим прудам. По вечерам, после ужина, беседовали или играли, иногда ставя на предложенные Тимом сюжеты психодрамы, а иногда складывая стихи в стиле японского «рэнга», где каждый сочинял одну строчку.
Из башенок в ясные ночи можно было разглядеть за сосновым бором мигающие вдали огоньки поселка Миллбрук, которые как будто замыкали круг Млечного пути, сияющий в бескрайнем ночном небе. Казалось, будто бури и шумные события прошедших месяцев ушли куда-то вдаль, и они оказались в волшебном замке, вошли в пространство, где не существует время, где стираются границы между психоделикой и реальностью. Они ощущали себя «антропологами двадцать первого века», как писал Лири: «временно разбившими лагерь в темную эпоху шестидесятых годов двадцатого века».