Боинг 757 снизился до тринадцати тысяч футов, но Элена Лаверде этого не замечает. Вечер темный, но ясный, внизу вырисовываются очертания гор. Элена смотрит на свое отражение в окне и спрашивает себя, что она здесь делает, не ошибка ли это – прилететь в Колумбию, можно ли починить ее брак или мать была права, когда сказала таким тоном, будто предрекала апокалипсис: «Если ты вернешься к нему, это будет последнее проявление твоего идеализма». Элена Фриттс готова признать собственный идеализм, но ведь это не значит, что она обречена всю жизнь принимать неправильные решения: идеалисты тоже иногда делают верный выбор. Выключается свет, лицо в окне исчезает, и Элена Фриттс думает, что ей все равно, что там сказала мать: ни за что на свете она не оставила бы Рикардо одного в его первый сочельник на свободе.
– Не знаю, мне плохо видно, – говорит капитан. – Не знаю, в чем дело.
– Поворачиваем налево? Поворачивать?
– Нет… Нет, не надо. Идем прямо.
– Докуда?
– До Тулуа.
– Это направо.
– Куда мы идем? Давай направо. Нам в Кали. Тут мы просрали поворот, да?
– Да.
– Как это нам так удалось? Направо, направо сейчас же.
Элена Фриттс сидит в эконом-классе и не подозревает, что что-то идет не так. Если бы она разбиралась в летном деле, ее могла бы насторожить внезапная смена курса, она могла бы догадаться, что пилоты отклонились от маршрута. Но нет: Элена Фриттс не разбирается в летном деле и не подозревает, что снижение на высоту менее десяти тысяч футов в незнакомой гористой местности может быть очень опасным. О чем же тогда она думает?
О чем думает Элена Фриттс в момент своей гибели?
В кабине пилота раздается сигнал тревоги. «Terrain, terrain»[31]
, – повторяет механический голос. Но Элена Фриттс не слышит его: с ее места не слышно сигналов тревоги и не видно опасной близости гор. Экипаж прибавляет мощности, но не отпускает тормоза. Самолет ненадолго приподнимает нос. Этого недостаточно.– Вот дерьмо, – говорит пилот. – Давай, давай, на себя.
О чем думает Элена Фриттс? О Рикардо Лаверде? О наступающих праздниках? О детях? «Вот дерьмо», – говорит капитан в кабине, но Элена Фриттс не слышит его. Есть ли дети у Элены Фриттс и Рикардо Лаверде? Где эти дети, если они существуют, и как изменилась их жизнь после того, что случилось с их отцом? Знают ли они причину его отсутствия или росли, опутанные сетью семейных обманов, продуманных мифов и поддельной хронологии?
– На себя, – говорит капитан.
– Все нормально, – говорит второй пилот.
– На себя, – говорит капитан. – Потихоньку, потихоньку.
Автопилот отключился. Рычаг начинает трястись в руках у пилота, это значит, скорости самолета не хватает, чтобы удерживать его в воздухе.
– На себя, давай, – говорит капитан.
– Окей, – говорит второй пилот.
– На себя, на себя, на себя.
Снова звучит сирена.
«Pull up»[32]
, – говорит механический голос.Раздается, обрывается и раздается снова крик – или что-то похожее на крик. Звук, который я не смог определить ни тогда, ни потом: нечеловеческий или, скорее, сверхчеловеческий – звук замирающей жизни и распадающейся материи. Шум вещей, падающих с высоты, шум, который не затихает никогда, который с того вечера все звучит у меня в голове и не хочет уходить, который будет вечно висеть в моей памяти, словно полотенце на крючке.
Этот шум – последнее, что слышали пассажиры рейса 965.
После него запись прерывается.
Я долго не мог прийти в себя. Нет ничего более непристойного, чем шпионить за чьими-то последними секундами: они должны оставаться нерушимой тайной, умирать вместе с умирающим; и все же здесь, на кухне старого дома в Ла-Канделарии, последние слова пилотов стали частью моего жизненного опыта, хоть я и не знал тогда и не знаю до сих пор, кто были эти несчастные, как их звали, что они видели в зеркале. Эти люди, в свою очередь, не знали ничего обо мне, и все же их последние секунды теперь принадлежат мне и со мной останутся. По какому праву? Ни их жены, ни родители, ни дети не услышали слов, которые услышал тогда я; возможно, они прожили те два с половиной года, постоянно спрашивая себя, что говорил их муж, отец или сын перед тем, как врезаться в Эль-Дилувио. Я, хоть и не имел никакого права, теперь знал это; они, кому эти голоса принадлежали по закону, не знали. И я подумал: на самом деле