Негры ушли с эстрады в конце зала. Занавес, подхваченный с обеих сторон над эстрадой, опустился, отрезав ее от остального зала — «создав два мира», — как изящным намеком выразился по этому поводу Гамбрил, — «там, где раньше был только один; причем один из этих двух миров — лучший мир», — излишне философически добавил он, — «потому что он — нереальный». Настала театральная тишина, минута ожидания. Потом занавес поднялся.
На узкой постели, может быть, на катафалке — труп женщины. Перед ним на коленях стоит муж. В ногах доктор, убирающий свои инструменты. В украшенной лентами розовой колыбели лежит чудовищный младенец.
Муж. Маргарита! Маргарита!
Доктор. Она умерла.
Муж. Маргарита!
Д о к т о р. От заражения крови, говорят вам.
Муж. Зачем я не умер тоже!
Доктор. Завтра вы будете рассуждать иначе.
Муж. Завтра! Но я не хочу жить до завтра.
Доктор. Завтра вы захотите жить.
Муж. Маргарита! Маргарита! Жди меня там: мы встретимся в долине блаженства!
Д о к т о р. Вы надолго переживете ее.
Муж. Смилуйся над нами, Христос!
Д о к т о р. Вы бы лучше подумали о ребенке.
Муж
Доктор. Ребенок как ребенок, не хуже других.
Муж. Чудовище, зачатое в ночь непорочного наслаждения, да пройдет твоя жизнь без любви, нечистой и унизительной!
Доктор. Чудовище, зачатое в мраке и похоти, да будет тебе твоя собственная нечистота казаться небесной!
Муж. Убийца, всю жизнь умирай медленной смертью!
Доктор. Ребенка надо покормить.
Муж. Покормить? Чем?
Доктор. Молоком.
М у ж. Ее молоко застыло в грудях.
Доктор. Но есть коровы.
М у ж. Да, туберкулезные, короткорогие.
Голоса
Доктор. В тысяча девятьсот двадцать первом году двадцать семь тысяч девятьсот тринадцать женщин умерло от родов.
М у ж. Но ни одна из них не принадлежала к моему гарему.
Доктор. Каждая из них была чьей-нибудь женой.
Муж. Без сомнения. Но те, кого мы не знаем, всего лишь статисты в человеческой комедии. А мы — герои.
Д о к т о р. Не в глазах зрителей.
Муж. Что мне до зрителей? О, Маргарита! Маргарита!..
Доктор. Двадцать семь тысяч девятьсот четырнадцатая.
Муж. Единственная!
Д о к т о р. А вот и корова.
Муж. Ах, милая Короткорожка!
Дурачок. Так, сэр.
М у ж. И нашли туберкулез. Так?
Дурачок. Даже в вымени, с вашего позволения.
Муж. Великолепно! Подоите корову, сэр, в этот грязный таз.
Дурачок. Слушаюсь, сэр.
М у ж. Ее молоко — ее молоко уже остыло. Все, что в ней было женского, застыло и свернулось в ее грудях. О Господи! Какой млечный чудотворец заставил его снова течь?
Дурачок. Таз полон, сэр.
Муж. Тогда уведите корову.
Дурачок. Идем, Короткорожка; идем со мной, Короткорожка.
Муж
Занавес.
— Немного тяжеловато, пожалуй, — сказал Гамбрил, когда занавес опустился.
— Но мне понравилась корова. — Миссис Вивиш открыла свой портсигар: он был пуст. Гамбрил предложил ей папиросу. Она покачала головой. — Мне вовсе не хочется курить, — сказала она.
— Да, корова была в духе лучших традиций феерии, — согласился Гамбрил. Ах! Как давно он не был на рождественской феерии. Со времен Дана Лено[99]
. Все маленькие кузены, дядюшки и тетушки с отцовской и материнской стороны, целые десятки родственников — каждый год они занимали добрую половину ряда в партере Друрилейнского театра. Липко-сладкие булочки переходили из рук в руки, циркулировали шоколадки; взрослые пили чай. А феерия шла и шла, великолепие сменялось великолепием под сияющей аркой сцены. Часы за часами; и взрослым всегда хотелось уйти до арлекинады. А дети наедались шоколадом до тошноты или испытывали такую потребность немедленно выйти, что их приходилось выводить, и по дороге натыкались на все ноги, и от каждого толчка потребность становилась еще более мучительной — посреди выступления трансформатора. И тогда был Дан Лено, неподражаемый Дан Лено, теперь мертвый, как бедный Йорик, такой же череп, как череп любого другого человека. И мама, вспомнил он, иногда смеялась до того, что слезы катились у нее по щекам. Она умела радоваться безудержно, от всего сердца.— Поскорей бы они начинали вторую сцену, — сказала миссис Вивиш. — Ничто так не раздражает меня, как антракты.
— Большая часть нашей жизни — это антракт, — сказал Гамбрил. В этом состоянии смешливой подавленности он был склонен изрекать сентенции.