– Что вы вцепились в трибуну, как, простите, блоха в шубу? – голубино заворковал, подходя. – Если она вам так уж глянулась, так мы вам, сабо самой, подарим её, но попозжее туда, после заседания. А пока, пожалуйста, оставьте.
– Ноги... сердце захватило... – виновато прошептала она.
– У всех ноги, у всех сердца, – ровно, плакатно улыбнулся он, подал трибунный стакан воды.
Опираясь локтями на крылышки трибуны, Таисия Викторовна кое-как выпила и почувствовала, что в онемевшие, сомлелые ноги вошла сила.
Она слабо кивнула, что могло означать и благодарность, и упрёк, и неуверенно, шатко пошла со сцены.
Грицианов проводил её заледенелой жизнерадостной улыбкой. Заработала стакан тёплой воды и иди!
13
Власть и колдовство трибуны не изучены. И это немалое упущение человечества. Знай всё о трибуне, мы б знали, почему человек, встав за неё, вдруг преображается. У него вдруг новая, неожиданная для него самого манера держаться, другой голос, имеющий с коленями то общее, что и колени и голос в унисон дрожат, другие слова.
Взойдя на трибунку, Таисия Викторовна вдруг обнаружила, что от неё убежали все её буднишние, домашние, шёлковые слова, простые, ясные, лёгкие, озороватые, и понесло, и покатило её плести такие наукообразные помпезные колонны – семерым не обхватишь! – что ей было совестно за себя всё время, покуда чуже дребезжал в зале её сухой, омертвелый голос.
Ей и сейчас совестно за себя, за те свои слова под неживой, холодной вуалькой, за насмешку над её больными. Они пришли, но они могли уже никуда и никогда не придти, за то никто не ответил бы ни единым волоском. Они ей дороги, как яичко к Христову дню, а на них даже не пожелали с сыта и кинуть беглый глаз.
«Не нашла я тех слов, чтоб повернуло глянуть на моих горюшат, не нашла... Сама себя и казни...»
Её давит разобраться во всем в своём, но откуда-то сверху, с трибуны, вавкает писклявый кребсовский дискант. Монотонная писклявая нудь мешает собранно думать своё. Боком, крайком уха Таисия Викторовна вслушивается в писк, примечает, ой неладно трибунка вертит Кребсом, как чёрт кривою стёжкою в лесу. Кребс, «стерильный Кребс», всегда невозмутимый, бессуетной, всегда правильный, выглаженный, как устав, и вдруг те на – с какими-то ребяческими ужимочками, со смешочками чего зря колоколит без пути. Так, тренькает язычком...
– Sаlva venia... с позволения сказать, – одиноко скучал наверху его игристый, томкий писк, – большой заслугой Закавырцевой является её стремление найти препарат для лечения рака. Похвально, вполне в духе древних: omnes, quantum potes, juva! Всем, сколько можешь, помогай! Но!.. Но!!.. Но!!!.. Конечно, оmne ignotum pro magnifico est. Всё неизвестное представляется величественным. А дальше что? Нам, увы, точно видится, что стремление найти чудодейственный препарат осталось и единственной её заслугой. Мы позволим себе напомнить уважаемой аудитории... Если отвлечься от романтики, которая окружает всякое новое изобретение, и отнестись объективно, то получается следующее. Из пятидесяти пяти больных умерло восемнадцать. О двадцати двух ничего не известно. И только десять излечённых. Эти данные объявила сама Закавырцева. А мы возьмём на себя принципиальную смелость нiс et nunc – здесь и сейчас – объявить, что её борец к этой десятке ровно никакого отношения не имеет!
Зал пчелино загудел, в растерянности заоглядывался. В гневе вскочила со своего крайнего места в первом ряду Таисия Викторовна. Мстительно вскинула бледные кулачки.
– Бреху-ушка! – гаркнула от входа Маша-татарочка, из демонстрационных. – На твоя язык шайтан плюнул!
С видимой безучастностью Кребс окинул зал и, заметив внизу, сразу за сценой, медленно опускавшую руки Таисию Викторовну, лениво, с сытым благодушием посоветовал:
– А вы не стойте. Присаживайтесь.
– Да нет! Я уж постою послушаю, что вы ещё такое объявите! – ответила, коротко и нервно, рывком, поклонившись.
– А объявлю я, разлюбезная Таисия Викторовна, то, что эти десятеро ни-ког-да не болели раком. Да! – сухо, гулко ударил костьми пальцев по фанерной трибунёшке. – Аmicus Socrates, sed magis amica veritas! Сократ мне друг, но истина ещё б?льший друг!
Зал замер.
– Бреху-ушка! – снова крикнула Маша. – Зломучитель! Сор ложить не топором рубить!.. Я покажу-у!
Маша кинулась по проходу к сцене, на бегу развязав тяжёлый серый платок и столкнув его с головы на пол.
Двое дюжих молодцев, особо не чинясь, – при враче ничто не вредно! – остановили её, вывели за дверь.
Зал оцепенело уставился на Таисию Викторовну. Ждал, что же скажет она. Но она лишь парализованно таращилась снизу вверх, на Кребса, и не могла ни слова вымолвить.
Кребс подивился её молчанию – видите, вам даже нечего сказать в своё оправдание! – и продолжал легко, раскрепощённо, даже несколько с профессиональной, с обкатанной покаянностью в голосе, всегда так выручавшей его в круточасье: