— Эту вашу Лидию Николаевну, — хмуро сказал, поднимаясь с места, Дружинин, — я бы ее на пушечный выстрел к детям не подпустил… — Обернувшись, с порога добавил — Парнишка у Муромцевой умница, и никакого особого подхода не требует. Мать правильно говорит — привязчивый он, ласковый, как кутенок. Такого обидеть…
Они поднимались по тропинке к новому коровнику. Там, в тени под кустами, поджидал их дружининский мотоцикл.
— Откуда она, эта Ольга, прибилась-то сюда? — спросил Дружинин.
— Длинная эта история, — неохотно откликнулась Анна Михеевна. — Здешняя она, здесь и родилась. Отец ее трактористом был, Алеша Муромцев, на финской в тридцать девятом погиб. Тоська после него три раза замуж ходила. Ольга-то ей обузой была. Ну, люди похлопотали, сдали ее в детдом. Училась она хорошо, детдом-то наш, сельский, а у нее с самых первых лет к хозяйству и к скотине интерес был. «Выучусь, — говорит, — буду телячьим профессором». Ну, а Тоська к тому времени в городе обжилась, от третьего мужика родила двух сыновей, одной управляться трудно, тут и вспомнила, что у нее где-то дочь имеется. Ольга-то уже большенькая стала, вполне в няньки годилась. Забрала она ее из детдома. Мать на работу пошла, а на Ольгу весь воз взвалила. Работы она никакой не боялась, домовитая она, хозяйственная, и сноровка у нее в любой работе есть, но силенки-то все еще детские были — шестнадцатый год ей тогда пошел. Осталась она в восьмом классе на второй год, а тут у матери третий народился. Отстала от школы-то совсем. Жилось ей — хуже некуда! От матери — ни слова доброго, ни ласки. Город Ольга ненавидела, все мечтала сюда вернуться, «в папкин колхоз». Отца она своего сильно почитает. В его память и мальчишку назвала Алексеем и отчество Леньке в метрике записала по нему — Алексеевич.
Хотела она тогда убежать, да стыдно: как это с родной матерью не ужиться? Ну, а тут и подвернулся «добрый» человек, «пожалел». Наобещал: «Будешь учиться на зоотехника, уедем в деревню, пока там поживем, а как восемнадцать исполнится — сразу распишемся». Завез дурочку куда-то под Ростов, на шахту. Сравнялось ей восемнадцать, у нее Ленька готов, а того паразита и след простыл. Ох, Алексей Андреевич! Не в обиду тебе будет сказано, а много ж еще среди вас, мужиков, разных гадов ползает! Нету даже таких слов, чтобы рассказать, сколько эта девчонка горя приняла. Одна, молоденькая, глупая. Ни угла, ни крыши над головой, ни образования, ни специальности и ни одной-то родной души. А мы еще судим: гордая, нелюдимая, не верит никому. Люди к ней с добром, а она к ним углом. А кое-кому, вишь, не нравится, что она байстрючонка своего, безотцовщину-то свою, слишком уж любит. Как-то она мне говорит: «Ой, тетя Нюра, до чего же мне учиться охота!» А я сдуру-то и ляпни: «Отдай ты Леньку в детдом, выучишься и заберешь обратно. И тебе, и ему лучше будет». Поглядела она на меня — как на дурочку, головой покачала, усмехнулась: «Тетя Нюра, да мы с ним друг без друга и дня одного не сможем прожить». Гордая она слишком — это точно, неласковая, а вот стрясись с человеком беда — душу готова отдать, чтобы помочь. А до чего ее коровы знают; это уж ты мне поверь, первая примета, что человек добрый, если его собаки и прочие животные любят.
Анна Михеевна тихонько рассмеялась, что-то припомнив:
— Послушал бы ты, Алеша, как она с телятишками разговаривает. Оглаживает его, охорашивает, а сама наговаривает потихоньку, чтобы люди не услыхали: «Ты ж мое ушастенькое, мордастенькое, глупастенькое…»
В новом коровнике девчата заканчивали уборку. Дружинин подъехал после обеда; от зноя и недосыпания побаливала голова. Он незаметно прошел в конторку зоотехника, там еще не был снят широкий столярный верстак. В коровнике стояла прохладная полутьма. Дружинин бросил в изголовье куртку и, вытянувшись на верстаке, блаженно закрыл глаза. Шумной ватагой ушли девчата. В гулкой тишине остались только чьи-то легкие поспешные шаги и шаркающий звук веника. Потом послышалась тихая песня. Пела Ольга, заканчивая уборку, отдыхала, радуясь прохладе и одиночеству. Проснулся Дружинин словно от толчка, словно кто-то его тревожно окликнул. Где-то совсем рядом, за стенкой, кто-то не то плакал, не то смеялся. Поднявшись на локте, Дружинин взглянул в еще не застекленное окно конторки.
Ольга, бледная до синевы, пятясь, отступала к стене, упираясь в грудь плечистого, курчавого парня в новой пестрой рубахе навыпуск. Пытаясь перехватить, оттолкнуть наглые ищущие мужские руки, она шептала, задыхаясь, гневно и умоляюще:
— Ну, прошу же тебя! Ну, ради бога, не трогай, я ж тебе говорила, я не такая…
— А какая? — с веселым хохотком парень надвинулся, заслонил Ольгу широкой пестрой спиной. — Ты невинная девочка? Так? Ну так вот, детка, последний раз добром спрашиваю: придешь сегодня или нет? Не ломайся, хуже будет. Так ославлю — сама себе не мила станешь…
— Не приду! Гадина! Не приду!
Бледное, запрокинутое лицо, искаженное страхом, стыдом, бессильной ненавистью.