— Возьми себя, Оля, в руки. Крепись… через час будем в городе… Собирай его быстрее, я коляску пристегну, — и поедем! — говорил он спокойно, уверенно, а внутри холодело и ныло от страха: довезу ли?! — Сама теплее одевайся: на такой езде ветер насквозь просквозить может. Зимнее пальто надевай, шаль теплую… — командовал Дружинин, и кругом вдруг сразу все пришло в движение ожило, заговорило.
— Нинка, беги неси свое пальто, оно как раз впору будет.
— Тетя Нюра, а под низ кофточку мою шерстяную она тепленькая.
— Марейка, айда бегом, достань из комода платок мой пуховый, да быстро!
— Сверху-то суконным одеялом накрыть, не пробьет ветер-то!
— Скричите Юрку Кострова, он на обед домой пришел, пущай он на своем мотике на всякий случай сзади едет.
— Ребенка-то, ребенка-то собирайте. Ох, господи, да есть ли у него тепленькое что? Свитерочек какой под пальтишку, штаники теплые. Ольга, да очнись ты!
Дружинин оглянулся на Ольгу, встретил ее растерянный взгляд, сморщился досадливо:
— Эх, ты, память дырявая! Тетя Нюра! Пошлите девчонок, пусть до меня добегут… — торопливо распорядился он. — Там у меня в чемодане сверху Ленькин теплый костюм лежит.
За все это время Ольга не сказала Дружинину ни одного слова. Выполняла торопливо все, что он приказывал, молча водила за ним глазами, а в глазах уже не было отчаяния и страха — нет, теперь-то уж Леня не погибнет, самое страшное уже позади. И только когда Дружинин, прихромавши к коляске, начал укутывать ее с Ленькой еще одним одеялом, подняла на него встревоженные глаза:
— Как же ты с больной ногой-то… Алеша?
Прошедшей осенью Леньке исполнилось девять лет. Сейчас он кончает третий класс и, как говорит отец, «идет с мамкой ухо в ухо», потому что мать тоже кончает третий класс, только у них это называется не класс, а курс. И отметки у них почти одинаковые. Правда, один раз мать ухитрилась схватить троечку по химии, но сразу исправила на пятерку, так что это не считается. С непослушным «р» Ленька теперь управляется вполне прилично.
— Алексей Дружинин! — говорит он, только чуть-чуть погромыхивая буквой «р».
ЗАРЕВОЙ ДОЖДЬ
Был конец апреля. С карнизов домов срывались крупные капли, теплый ветер сдувал их, они мягко шлепались в стекла окон и медленно стекали светлыми слезами.
Ефим Бедарев лежал в районной больнице, в маленькой палате, на плоской койке. Он почернел от болезни. Устал.
Часто заходил врач, молодой парень.
— Ну, как дела?
— Как сажа бела, — с трудом отвечал Ефим; в темных провалившихся глазах его на миг вспыхивала странная веселость. — Подвожу баланс.
— Бросьте вы!..
— Я шутейно, — успокаивал Ефим. Ему нравился доктор: он был до смешного молодой и застенчивый, этот доктор.
— Лекарство пили?
— А как же! Лучше стало — чую.
Доктор пытливо смотрел на больного. Тот спокойно выдерживал его взгляд.
— Не веришь? Хэх, доктор!.. До чего же ты молодой еще. Прямо завидки берут.
Доктор краснел:
— Как это не верю! Зачем вы так?..
Ефим легонько хлопал его по руке:
— Все в порядке, сынок: я понимаю. Я не жалуюсь… Мне бы только дочь…
— Ей послали телеграмму.
— Вот хорошо! — Ефим хотел увидеть единственную дочь Нину. — Это хорошо.
В полдень, когда в палате никого не было, в открытое окно, с улицы, заглянул человек в белом полушубке. Оглядел палату, снял с огромной головы мерлушковую шапку и лег грудью на подоконник. В палате запахло талой землей и овчиной.
— Здорово, Ефим.
Больной повернул голову и от удивления округлил глаза. Пошевелился — хотел приподняться, но человек в полушубке замахал рукой:
— Лежи!
Ефим внимательно смотрел на пришельца.
— Зашел попроведать, — заговорил тот, глядя раскосыми глазами не то на больного, не то мимо. — Как делишки, Ефим?
Ефим усмехнулся:
— Хорошо.
Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна, высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник. Некоторое время смотрели друг на друга.
— Значит, как я понимаю, плохо дело, — сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.
— Ты для чего приполз сюда? — спросил Ефим.
— А приехал в гости к зятю, — охотно заговорил большеголовый, — ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо. — Он полез в карман полушубка за кисетом. — И опять же так подумал: вот живем мы, живем — вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она — раз! — тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? — Большеголовый посмотрел прямо на Ефима. Взять хоть тебя, Ефим… — Он долго слюнявил край газетной самокрутки.
— Ну?
— Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое. — Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма. — Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?
— Помню, как же.
— Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету — это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?
— Что?
— Мучаешься?
— Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?
— Ага, вот это самое.