Барбоска покрутился на одном месте и лег, свернувшись калачиком. А нос направил к печке, и сковородкам.
Старуха молча показала рукой на мои бакари. Я им снял. Она внимательно осмотрела подошвы, нашла дырку, достала иголку, вдела в нее оленью жилку и стала зашивать. Потом вывернула их и повесила сушиться. Ткнула пальцем в бакари Тыргауля — тот также разулся.
— Может, чаю попьете? — наконец произнесла старуха и кинула нам нагретые у печки меховые носки.
— Попьем, — сказали мы.
Старуха пододвинула к нам столик с ножками высотой в охотничий патрон и поставила на него обе сковородки. Барбоска поднялся, с интересом поглядел на сковородки, потом на меня и тихо застонал. И пока мы ели, Барбоска сопел за моей спиной, наклонял голову то в одну сторону, то в другую. Потом не выдержал и положил мне на плечо лапу. Я собрал кости со стола и передал Барбоске. Мы наелись до отвала, потом выпили по две больших кружки чая, и только после этого старик спросил меня, кто я такой, как меня зовут, есть ли у меня отец и мать, как зовут отца, как зовут мать, сколько мне лет, сколько лет отцу, сколько матери, как зовут мою собаку, сколько ей лет. И еще старик спросил, как же можно жить в Москве, если там нет оленей. Наверное, совсем плохо живется в Москве: мяса нет, шкур нет, ничего нет. На чем ездите, если оленей нет? Может, на собаках? Собаки в Москве плохие? Ничего не умеют делать? Тогда совсем плохо в Москве. И рыбы нет?
Старуха поглядела на меня с состраданием.
Из соседних чумов пришли другие оленеводы. Все мы сидели вокруг печки, курили и улыбались друг другу.
Потом все разошлись, я залез в свой спальный мешок и уже сквозь сон чувствовал, как старуха накрывает меня сверху шкурой. Печка прогорела, и в чуме сделалось холодно. Рядом посапывал Барбоска. Во сне он дергал лапами и тихо повизгивал: ему снились сны.
На другой день мы собрались уезжать. Нас накормили до отвала, дали с собой еды на дорогу и запрягли наших оленей.
У меня в рюкзаке была трубка в виде орлиной лапы, держащей чашу, и я подарил ее старику. Когда мы отъехали, я оглянулся. Оленеводы рассматривали трубку и качали головами. Такой они еще никогда не видали.
Ехали мы весь день. Наступил вечер, потом ночь. Я уже думал, что мы заблудились. Никаких ручьев я, конечно, не видел. Но вот в стороне показалась избушка, в ее маленьком окне отразилась луна и погасла.
Тыргауль остался распрягать оленей, а я пошел в избушку. Чиркнул спичкой, увидел керосиновую лампу, поболтал ею над ухом, зажег и первым делом увидел печку, а рядом охапку сухих дров. На столе лежала пачка махорки, обрывок газеты и спички. На потолке — мешочки, подвешенные за проволоку.
Я растопил печку и стал осматриваться по сторонам. Под нарами нашел топор, чайник и кастрюлю. В мешочках оказались сухари, мука и пшенная крупа. Я набрал в чайник снега и поставил на печку. Когда Тыргауль вернулся, чайник уже вскипел.
Меня разбудил Барбоскин лай. На соседних нарах заворочался Тыргауль. В темноте я видел, что он приподнялся на локте и внимательно слушает.
Барбоска, казалось, с ума сошел от злости.
— Разлаялся, — проворчал я. — Только спать мешает, — и заткнул уши.
К утру в зимовье сделалось холодно, вылезать из мешка не хотелось.
Тыргауль не выдержал.
— Надо поглядеть, — сказал он, сунул босые ноги в бакари и, как был в трусах, вышел с ружьем из избушки.
Через минуту я услышал выстрел, и тут же в зимовье влетели дрожащий от холода Тыргауль и запорошенный снегом Барбоска. На стол тяжело упал большой соболь-самец. Я понял, почему Барбоска мешал спать своему бывшему хозяину.
— Где сахар? Дай ему сахару! — сказал Тыргауль. — Скорей!
Я вылез из мешка и совсем не почувствовал холода.
— Твой соболь, — сказал Тыргауль. — Твоя собака.
— Нет, — сказал я. — Не мой.
— Собака твоя. Твое ружье.
— Собака и ружье ни при чем, — перебил я его. — Зачем даром говорить?
Потом Тыргауль попил чаю и уехал.
Я вышел из зимовья и зажмурился. Было солнечное морозное утро. Повалил ногой лыжи, воткнутые в снег, они упали, подняв облако снежной пыли.
Неподвижно стояли голубые лиственницы, намерзшие на розовое небо, как ледяные узоры. Огненными иголками, видимыми против неяркого солнца, летел замерзший туман. Я надел лыжи.
Барбоска поглядел на меня, стараясь догадаться, куда я направлюсь. А я и сам не знал куда.
Мы бродили целый день. К вечеру выбрались к сопке, которая издали походила на дымящуюся розовую шапку, отороченную снизу тайгой.
Весь день Барбоска молчал, носился где-то в стороне, я его почти не видел. Только иногда он выкатывался на тропу, поглядывал на меня и снова исчезал.
И вдруг он залаял. Мне показалось, что вместе с ним гулко зарокотало в горах. Я прислушался: да ведь это просто эхо. Было странно, что звонкий собачий лай превращается в такие величественные раскаты.