Под утро в пятницу Глебыч видит сон. Чаще сны какие? Производственные. То на смену опаздывает, в автобус лезет — протолкнуться не может — сердце обрывается, воздуху не хватает. То всю ночь тянется транспортер. Долгое падение в клети — предсмертным ужасом охватывает душу. Но тут снится Глебычу, что попал он в рай! Он об этом сильно никогда не задумывался и не готов, но в уме скоренько перебирает справки и документы о трудовых заслугах и награждениях, о ревматизме и прочих болезнях. Но странное дело, документы эти превратились в какие-то квитанции, где остались бледные печати, а смысла нет. Поверх мелких и ускользающих подробностей Глебыча обнимает, пронизывает мягкий блаженный свет… забытая радость в поражающем чувства изобилии. От радости и переполняющего счастья он задыхается и плачет. Так вот как, узнает Глебыч с облегчением, вот что будет! Детский всеохватывающий восторг сменяется подозрительным полуразочарованием. Ерунда, ведь это просто невесомость, как в космосе!
Но свет пронизывает всего Глебыча, самые кости, их уже не тянет, не крутит боль, да и нигде не болит, и вообще тело отъединяется и тонет, погружается во тьму, а сам Глебыч всплывает в ласкающей светоносной толще. Без тела оказывается легко и свободно, как с усталых ног стянуть тесные резиновые сапоги, в которых отбухал смену, размотать портянки. Только в сто раз сильнее, будто весь Глебыч — один усталые опухшие ревматические ноги…
В блаженном движении сквозь осязаемую толщу света Глебыч просыпается, чувствует себя необычно легким, чистым. Он видит шифоньер, ковер на стене, абажур, розовое одеяло, плечо жены в старенькой рубашке, поседевшие волосы на ее плече. «Нет, — усмехается Глебыч, — я еще тут. В чем же эта радость? Что все ерунда и впереди совсем не страшно? Только закрыть глаза, и можно откачнуться обратно, в сон». Он хочет разбудить жену и обрадовать: «Анна, об чем мы с тобой молчим — не страшно!» Но ему-то хорошо дурочку валять, а ей на работу!
Снег выпал, вот в чем дело! Вот и все. И свет, и все такое. А бабу можно просто испугать, покровительственно рассуждает Глебыч. Расплачется, и все, мужик умирать наладился. Шутка ли. Отмена привычного страха не дает Глебычу тихо лежать. Он встает, захватывает папиросы с тумбочки. За окном видит на траве, на сарае, на ветках липкий новенький снег. На столбиках круглые шапочки из снега надеты набекрень, будто и столбики хотят выглядеть повеселее.
Он снимает с вешалки полушубок, влезает в валенки, отваливает тяжелую теплую дверь и выходит на прозрачный чистый холод. Снежинки как хлопья света. Он курит на крыльце, думая о себе непривычно, как бы сразу обо всем прожитом в жизни, а не как обычно — о чем-нибудь одном и по частям. Думает, как о завершенном деле. Ничто впереди не пугало, не тяготило, не громоздилось необъятным темным призраком. Доступна стала внутреннему взору жизнь, будто он поднялся над ней на каком-то холме для радостного прощания. Он видел счастье, а рядом неотступно печаль, как длинная вечерняя тень. Вспоминалось мелкое: лисы, бык с молодыми шилистыми рогами, бегущий от него через чащу. Что ни возьми, думает Глебыч, все счастье, просто нет слов, чтобы поймать его, как сетями вольную птицу.
Он бросает папиросу в снег, счастье тихо ноет в груди, он зябко поеживается и чувствует под полушубком — счастье. За мелким, недавним он видит сразу все, близкое и далекое: и своих кровных, и товарищей, лежащих в земле, погибших в обвалах, умерших от болезней; он видит всех, кого провожал с венком, и кто умер вдалеке, и кого он ходил навещать с гостинцами; он жалеет и тех, кто еще не умер и поднимается сейчас со смены, и кто спускается навстречу; и детей, и внуков, и двоюродную сестру Настю, брошенную мужем, и ее сына, и племянника Сережу, он видит погибших ребят из бригады и всех, с ком годами работал и жил, и с кем случайно встретился, кого мельком видел живущими вместе с ним в одном пласту времени. Ему их жалко. Он от них скоро уходит. Он с ними прощается.
ПРИ ВСЕХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ
В половине второго привезли наконец оркестр — пять пожилых помятых мужиков, которых трудно представить с первого взгляда музыкантами. Першин смотрел на них из окна своего рабочкомовского кабинета и не знал, куда деваться от глухого недовольства всем и вся, мутными волнами захлестывавшего его.
Павел Петрович заглянул к Першину.
— Ну, чего сидишь? Пора!
Он был уже в резиновых сапогах и брезентовой куртке модного покроя: значит, намерен нести гроб, а утром пролил дождь, наделал грязи. Он всегда нес гроб, если хоронили хоть сколь-нибудь заслуженного в совхозе человека, людям это нравилось.
Вышел из своего кабинета Григорий Иванович Печенкин — парторг совхоза, знаменитый тем, что пережил на своем месте четырех директоров. Павел Петрович был уже пятым.