С топором и ножом, прихватив котелок, убежал. Но побежал не к ряму, а в сторону. Павел шел за ним, быстро, задыхаясь шел, пока не вырвался на веселую и долгую прогалину лесной просеки.
На ней, облитый серебристым светом, поднимался и опять тяжело падал лось. Он (так казалось Павлу) тянул к нему горбоносую, длинную, слепую и уродливую голову.
Зверь вставал и падал, вставал и опять падал. Задняя его нога была жутко вывернута.
«Ему больно, — думал Павел. — Ему страшно. Надо сделать что-то». И стал подходить: он не помнил себя.
— Стой! — орали охотники. — Зашибет!
— Так добейте же его, гады! — кричал Павел.
К зверю подошел Гошка. Наставил ружье, сухо ударил выстрел бездымного пороха.
Звериная голова приподнялась и опустилась. «Он умер… — руки Павла тряслись мелкой дрожью. — Он умер, ему хорошо, покойно, боли нет…»
Была середина теплого дня. Сырой весенний лес дымился, исходил паром. Это курчавое земляное дыхание окутывало лося, поднимаясь, колебало его контуры. Павел догадался: земля хочет взять зверя в себя. (И правильно, она дала, она и берет!..)
Тут-то он увидел страшное.
Лось не хотел идти в землю, он забился в конвульсиях. Трещал валежник, брызгалась земля, взлетела разрубленная копытом лесная мышь.
«Так вот, оказывается, как умирают! — думал Павел. — А я болен, и если не стану как следует лечиться, то…»
Кончилось… Охотники подошли к лосю. Иван примерился и, ахнув, ударил в череп топором. Колька, присев с ножом к горлу, подставил котелок, собирая кровь.
Они пили ее.
— Живая, полезная, — говорил Иван горящим на солнце ртом. — Таежники завалят зверя, обязательно пьют.
Хлебнул Гошка.
— Пей и ты! — говорил он Павлу. — Это полезно, скорей вылечишься.
— Кончай треп! — сказал Иван и облизал выпачканные пальцы.
Павел смотрел. Он прислонился к сосне и стоял. Он думал: «Я когда-нибудь напишу картину, лось и браконьеры вокруг. Поэтому я обязан все запомнить, хорошо, навсегда».
Он глядел, врезая в память зеленые листики прошлогодней земляники, охру увядших трав, черную зелень сосен, горящие пятна крови. Но это фон, на нем двигались, действовали люди.
«Гады, — думал он. — И я с ними…»
Около лося шло мельканье, суетня.
И опять нависла дымка, не солнечная, живая: взялась откуда-то, налетела мухота. Она вилась над кровью, лезла в глаза, в уши.
Воровато, низким полетом, перепархивали сороки.
Лося торопливо потрошили. Потом расчленили его тушу на большие мокрые куски. Шкуру и спине, дурно пахнущие кишки завалили валежником и прикрыли мхом. Мясо унесли в избушку. Павел смотрел.
Вечером мясо солили. Резали, горстями сыпали крупную соль, что привезли с собой из города, бросали и черные горошины перца, крошили чеснок. У них все было готово заранее. Должно быть, на всякий случай.
В избе стоял густой, тяжелый запах.
Павел сидел в стороне. А трое охотников деловито рассуждали, как сохранить мясо и разделить его. Решали вопрос, стоит ли объездчику давать, чтобы припутать, и сколько. Поспорив, решили ничего не давать.
И — ликовали: все лето будет мясо. Даровое.
Они говорили, что вот уже начало мая и быстро теплеет, мясо может испортиться. Что общая охота, разрешенная на десять дней, началась и надо уходить, что они хорошо поработали, с большой выгодой.
Решили закругляться. Прикинули дальние планы, на осень: в ноябре приехать сюда и завалить еще одного лося, а может быть, и двух.
В тесноте лесной избушки Павел видел жестокие бородатые лица, пятна рубах.
«Бандиты, сволочь», — думал Павел.
Он вышел.
Павлу казалось, что убийство лося должно отразиться — в молчании птиц, в крови заката, в холоде вечернего ветра.
Но вечер был тих и приятен, а небо с вечерней зеленцой. Кое-где поблескивала новая паутина.
У куста ольхи толкли воздух комары.
На светлом небе они походили на пушинки, на фоне близких черных сосен светились. Осины — от талых вод — будто черные носки надели.
В них кто-то посвистывал нежно и одиноко; Павел пошел туда.
Под ногами лежали умершие бабочки — крапивницы и лимонницы. Ледяные тонкие лепешки дышали холодом. Проносились чирки.
К сухой громадной березе стремились кукушки. Они подлетали низом, присаживались, начинали вскрикивать. С вскриками кукушки поднимались выше и выше по сухим веткам, пока не утверждались на обломанной ветром верхушке.
Их собралось около десятка. Они кланялись во все стороны и кричали:
— Ку-ку… ку-ку… ку-ку…
Тоскливость призыва, его прозрачность не соответствовали бессердечной жизни птиц, подкидывающих своих птенцов в чужие гнезда. «Тоже браконьеры в своем роде…» — думал Павел.
На маковке другой сухой березы сидел краснотеменной дятел. Он бил березу, не жалея носа. Постучав, откидывался на хвост и слушал эхо. Оно возвращалось из глубины леса.
«К этому я ехал, к этому. А что сделал?»
Надо было не выдавать, а спасать лося.
Не бежать в избу, а прогнать его.
Недовольство собой росло в Герасимове. Таилось это недовольство глубоко.
…Надо разобраться во всем, разобраться… Так все замечательно шло, так хорошо к нему относился друг Гошка. Скажем, дорога.