Однажды вспугнул Павел птичью объединенную стаю. С воды поднялись утки, с берега — табун куропаток, с низкой березки — косачи. Весь отряд (двадцать или тридцать птичьих голов) взлетел с треском крыльев, с общим испуганным кряком.
Этот птичий фейерверк снился Павлу больше недели.
В полдневный пожар вялых трав Павел возвращался домой. Он щипал косача, рубил его на куски и варил густую похлебку. Клал в нее лук и сало, сыпал перец.
В ведре кипятил чай.
Похлебки получалось полведра, чаю столько же.
Охотники приходили часа в два. Они шли, увешанные черными птицами, еле передвигая ноги, такие красномордые, с таким звериным аппетитом, что Павлу было приятно смотреть на них.
Нахлебавшись, налившись чаем, они ложились и говорили о разностях охоты: делились опытом. Иногда приносили раненого петуха и, привязав за лапу, дразнили. Тогда Павел вскакивал и, махая руками, начинал ругаться. Иван говорил:
— Да че мы, в самом деле, надумали?
Он брал птицу за лапы и прикусывал ей голову.
Вечером охотники шли на ток — вечерний.
Павел ждал их, сидя на крыльце: вертел транзистор, выискивал интересные волны, потом сидел просто.
От леса тянуло холодом. Сосны плыли. Мигали, вещая перемену погоды, созвездия. В блеклых травах пробегали двойные огоньки: это любопытствовали мелкие здешние жители, мыши и прочие.
Холод, поднимаясь снизу, прохватывал сначала ноги, потом пробирал всего.
Павел сидел, не двигаясь, деревенел и продлевал это ощущение до того момента, когда быть недвижным казалось столь же удобным, как и деревьям. И еще ему казалось, что он здесь жить будет вечно.
Но долго сидеть нельзя — он делает дело, ждет охотников. В загустевшие сумерки Павел вставал, зажигал свечку, раскалив печь до белого жара, он собирал еду на стол — резал хлеб, расставлял чашки.
За короткое время Павел загорел лицом, окреп.
И что же! Все кончилось убийством лося. Теперь охотники казались Павлу отвратительными. В его памяти лось без конца тянул к нему слепую голову.
— Проклятая хворь! — негодовал Павел. Она совместила его правильную жизнь в городе с неправильной, лесной.
Да, лучше было лечиться в городе, а не видеть этого.
…Павел вернулся к избе. Услышал голоса (странностью избы было то, что тихий разговор внутри отчетливо слышался снаружи).
— Где Пашка? — голос Николая.
— Шатается, — отвечает Жохов.
— На кой ты волок его сюда? Ему ведь тоже подавай долю.
— Не надо давать. Это во-первых… во-вторых… — Голос Жохова стал капризным, ломаным. — Черт его знает, зачем я его вез. Прилип ненароком, как репей к штанам.
Вот тебе и друг… Нарочито громко топая, Павел вошел в избу. Обида ворочалась, просилась наружу. Но что тут скажешь?
Войдя, Павел столкнулся взглядом с Гошкой. Заметки: хитроватое скользнуло в его губах, пробежало по лицу серой мышью. Оба почувствовали: их дружба кончилась. Но первым заговорил Гошка.
— Шеф, — он сощурился. — Мы решили сматываться: горбатый завтра с телегой будет. Косачи, считай, уже в городе. Тебе нужно?
— Нет, — ответил Павел.
— Ты подумай. Стряпал, лося нашел. Твоя доля законная: семьдесят пять носатых, пуда два солонины.
— Нет.
Павел обрадовался: они уйдут. И можно будет просто ходить, жить одному. Но Павел не показал своей радости. Сказал:
— Я поживу здесь, мне спешить некуда.
— Как хочешь.
Павел стал растапливать печь, готовить ужин.
Он щепал ножом лучину, вносил дрова. Николай говорил:
— Поохотились мы замечательно, душу отвели. Пера на подушку набрал, баба будет рада.
— Не блямкай языком, — говорил Иван. — Мы селитру из города не прихватили, солонина выйдет некрасивая. Ну-ка, неси шахматы, партию сгоняем.
И они понурились над доской…
Утром Гошка с Иваном разрыли сугробы и сложили в мешки косачей — триста заледеневших черных комков. Затащили на телегу бочонок. И сразу лошадь пошла себе потихоньку. Шуршали травами колеса телеги.
Рядом шел горбун, весь в белом солнце. На ходу он разбирал вожжи и почмокивал.
Пошел Иван, шел Гошка, а Николай остался. Он вытирал руки сухой травой. Павел ощущал на себе его взгляд.
— Ну, всего тебе, — сказал тот. — Пока! Такое хочу сказать — человечек ты теплый, но не от мира сего. Пожелал бы тебе выздороветь, но помереть для тебя будет беззаботней. А о лосе помалкивай.
Говорил, а глаза его — черные, с припрятанным в глубине лихом — смеялись.
Нехорош был Николай в усмешке.
Махнув рукой, он побежал догонять телегу. Догнал и, подпрыгнув, ловко сел, и горбатый закричал на него, замахиваясь.
Павел остался у избы. Один. И как-то вдруг устал, сел на крыльцо. Он понял — эти люди опасны.
«Как это я с ними связался… Ах ты, болезнь, проклятая хворь».
Жил Павел приятно. Днем, раздевшись по пояс, грелся на солнце, вечерами жег дымарь.
Огонь захлебывался дымом в брошенной ему прошлогодней траве, боролся с ней, жрал ее. Отсветы качали бревенчатые стены избы.
Павлу было и хорошо, и стыдно: бездельник (дома его ждала брошенная работа).
Но до чего приятно было жить здесь, бездельничать, гулять, смотреть лес.
Что он видел сегодня?
Увидел — летали бабочки-лимонницы.
Увидел — ручьи милы и чисты в лесу, но мутнопьяные в оврагах.