Снова нахлынули старые мысли. Мечты о власти и славе, но теперь я подумал:
Я не знаю, как говорить с толпой, я много об этом думал, но так и не понял; одно ясно: толпе не нужна правда. Правда нужна одиночке, ею он отсекает загнившие части своей души, ею он жив, а толпа жаждет слышать только приятные вещи. Да, толпе нужно одно — хорошие новости.
Мы живем в удивительное время, когда все возможно и все — в космическом масштабе — относительно. Но у меня нет нужды в относительности. Она так неопределенна, так всеобъемлюща и так покорно-уступчива, что в ней немыслимо нащупать точку опоры. Естественные науки? Но что нам естественные науки, что нам необъятность вселенной? Истина сама по себе не больше этого города: столько-то душ, стены вокруг, а то, что вне этих стен, уже не имеет значения. (Это, конечно, только символ, попытка создать собственный образ: город, люди, которых я вижу, — это все я сам.)
На пляже стало многолюднее, веселее. В полосе прибоя перекидывались мячом девушки. Я подошел к ним, поиграл в мяч, но хранил молчание.
Вечером я увидел Эстер. Решив переночевать где-нибудь на ферме с кемпингом, я отправился в глубь острова, там-то, на ферме Купидона, я снова встретил их. Три путешественницы отважно дефилировали со всеми своими припасами по территории кемпинга, являя глазу зрелище неутомимой деловитости. Я принялся распаковывать вещи; стоя в сарайчике, я мог в оконце видеть всех троих. Эстер. Эстер в красном свитере: подняв руки над головой, она развешивала на веревке купальник и чулки. Во рту она держала прищепки, блестевшие на солнце. Потом ушла в палатку.
Кроме меня, в сарайчике расположились еще три человека. Двое студентов из Финляндии и орнитолог-любитель, который тут же сообщил, что приехал сюда в поисках птицы, настолько редкой, что сама возможность ее существования подвергается сомнению. Его слова музыкой звучали в моих ушах. Вот так, думал я, и нужно исследовать природу, с
Я приготовил себе постель и пошел прогуляться в лес. Накрапывал дождь, деревья источали терпкий запах. Вдали куковала кукушка, но никто не откликался на ее зов. Когда стемнело, я отправился в Вест-Терсхеллинг и там, на площади, в тесных улочках, вдруг почувствовал себя как дома, словно попал в родной город. По улицам прохаживались люди, у лавчонок горели карбидные фонари; я потолковал с одним из старожилов. Мы пошли в гавань и остановились у воды. Была туманная, безлунная ночь. Мой собеседник рассказывал о прошлом этих мест, об эпохе плаваний в Россию. Мы стояли на краю причала, и мне казалось, что только с этого места и можно плыть в Россию. Но все это в прошлом.
— Нет, не в прошлом, — сказал мой собеседник, — просто мир стал больше, и теперь мы плаваем повсюду. Нет, кажется, страны, где бы мне не довелось побывать, по крайней мере если говорить о приморских странах, и все-таки я вернулся домой. Все возвращаются домой.
По дороге в кемпинг, не сбавляя скорости на поворотах, я думал о том, что тоже хотел бы остаться на этом острове до конца дней. Я был одинок, и я был счастлив. В кемпинге все уже крепко спали.
На следующий день был дождь. Я пошел к морю, к прибрежной отмели, безымянно-серой, пахнущей гнилью. Остановился на дамбе среди пасущихся овец, которые сразу перестали жевать, и долго смотрел на узкую полоску берега на горизонте — там Нидерланды. Там кипит жизнь, думал я. Там живет человечество, рассеянное по городам и весям, любит, ненавидит, — и так из века в век, а где людей нет, там тихо, там всегда тихо… Это уже была философия. В просвете между тучами показалось светлое пятно, будто кончик зажженной сигареты, глаз господний. Слезай, мысленно сказал я; будь я бог, я не сидел бы там наверху богом мертвых, пронизывая туман огненным оком. Слезай! Светлое пятно исчезло.