Я был на Торсхеллинге, и мне там было хорошо. Но ведь то отпуск, а во время отпуска человек выходит из обычной колеи. Самое же главное — это быть в городе и быть человеком, а если человек в юности бродит по лугам, обследуя рвы и каналы, всматривается в небо и далекий горизонт, то это происходит оттого, что жилище человека — ладья в безбрежной вселенной и человек бросает якорь.
Старость счастлива. Старик выходит утром за хлебом, а потом сидит возле дома и греется на солнышке. Ему уже не надо ломать себе голову над вопросом, каков лик города, кто эти прохожие — он всех знает в лицо.
Город заметно пустел. Люди уезжали в отпуск. Как-то раз в субботу я стоял на обочине Херевега и смотрел, как мимо меня, энергично нажимая на педали, едут на юг отцы семейств с малолетними детьми на переднем багажнике, почтенные матроны, целые женские клубы и одинокие велосипедисты, а вслед за ними — грузовые такси, набитые чемоданами. Я смотрел на все это, и меня охватывала беспричинная грусть и беспокойство.
Обратно я шел через виадук. Внизу блестели на солнце рельсы, проходили поезда, мимо меня спешили велосипедисты, троллейбусы… Шум уличного движения, и в то же время тишина. Над Большой рыночной площадью сияло солнце, я зашел в «Таламини», где было совершенно пусто, и спросил мороженого. Чуть позже пришли две пожилые дамы в серых платьях и соломенных шляпках; я сразу живо представил себе 1903 год и их, совсем молоденьких девушек: вот они, с соломенными шляпками за спиной, зажав в руке цент, переходят рыночную площадь — тоже за мороженым? По-прежнему тишина.
Я мог бы поехать за город, но не поехал. Солнце нестерпимо палило, все пляжи переполнены людьми, я бы тоже мог быть среди них, смеяться, волочиться за девушками, мог бы насытить впечатлениями свое тело и душу на целый год вперед, но ничего этого я не сделал. Остался в городе. Не из-за Эстер, потому что ее не было дома. Я уже побывал около ее дома, ощущая во внутреннем кармане тяжесть адресованного ей письма, но ни Эстер, ни кто иной не были причиной того, что я счел необходимым остаться в городе.
О, я не сомневаюсь: я страдал. Но сумел сохранить иронию. Легким летним шагом я обошел город. Постоял в одиночестве у бара в «Таламини». Остановился у входа в кинотеатр «Синема-палас», чтобы окинуть взглядом Рыночную площадь, — и здесь я был один.
По городу мчались троллейбусы. Теперь, когда улицы пусты, они могли двигаться с любой скоростью, являя взгляду странное зрелище: пустые троллейбусы, спешащие неизвестно куда.
Для меня нет ничего более загадочного, чем троллейбусы. И в то же время, думается, мало есть в жизни вещей, которые я так хорошо понимаю. Я никогда не езжу в троллейбусе, но часто вижу, как он, набитый битком, сворачивает за угол и в этот момент штанги одна за другой срываются с проводов. Раскачиваются вниз и вверх, и тут уж ничего не поделаешь.
Пассажиры выходят, а троллейбус замирает, как гигантское насекомое, которое расправило было крылья, собираясь взлететь, но почему-то раздумало. Оно снова прячет свои крылья: штанги опускаются вниз и заводятся под крюки. Троллейбус — мертвый жук — стоит на перекрестке, пока его не увозят.
Воскресенье. Пять часов пополудни. Двери церквей распахнуты настежь, но я туда не захожу, никто туда не заходит, и двери снова закрываются. Из окон, точно запах, сочится органная музыка, а я иду под троллейбусными проводами по безлюдной Эббингестраат. Вместо троллейбуса я вдруг вижу корову: она идет мне навстречу, покачивая животом, за ней ее хозяин, но так было в каком-нибудь 1901 году, грустно. И что это за город, думаю я, пройдешь за полчаса. Я стою на пешеходном мосту около Северного вокзала и смотрю через поля на сад Опытной сельскохозяйственной станции с зелеными яблоками детства. Смотрю вниз, на рельсы. Паровозный пар теперь не обволакивает мост: сейчас поезда идут на электрической тяге и без опозданий, и никто не прогоняет меня теперь с пешеходного моста. С сознанием собственного достоинства я спускаюсь вниз и иду по Тёйнбаустраат, неповторимой Клейне-Бергстраат, мимо одноэтажных домишек. Люди, расположившиеся с трапезой у раскрытых окон, поднимают головы: кто этот незнакомец, идущий по нашей улице? Они правы: я и хотел быть им — незнакомцем. Самым незаметным человеком на земле.
Я был одинок, и на работе тоже. Я делал все, что положено: сверлил, резал сталь. Заготовка изменяла свой цвет на красный и желтый, пламя рвалось из отверстий, я ходил вокруг станка, под ноги катились готовые детали, опаляя жаром одежду, — а я был один. Так мне и надо.
Чему научило меня прошлое? Я стоял на высоком крыльце ратуши, снова воскресенье. Я вышел со стороны Херестраат, не торопясь пересек улицу, и, если бы в этот момент кто-нибудь меня сфотографировал, как в 1903 году, потомки могли бы сейчас в удивлении всплеснуть руками, на все лады произнося мое имя: «Это он, это он переходит улицу!» Я мог бы даже, черт возьми, остановиться в доказательство того, что был здесь, что не валялся на пляже вниз животом, как все другие в этот час.