Мы были воспитаны в огромном, почти религиозном преклонении перед историей, памятью прошлого, древними камнями, но в какой-то момент эта ноша стала неподъемна. Ты не можешь больше унести на своих плечах всех этих мертвецов, которые кричат тебе в уши и требуют каждый свое, меряются числом совершенных злодеяний и перенесенных мук. В конце концов ты должен отбросить прошлое, для того чтобы жить. Иначе эти мертвецы пожрут тебя. Мертвецы всегда хотят еще и еще мертвецов. За привилегию иметь корни приходится платить необходимостью удобрять их дерьмом и кровью. Мне страшно писать это, но все-таки я скажу: может быть, жизнь и не дана нам от Бога, но история – это точно изобретение дьявола.
Слишком долго я смотрелась в эти темные воды, забыв о древнем предостережении о родстве знания и печалей. Чем больше узнаешь, тем меньше чувствуешь себя способным вместить. Чтобы понять смысл гибели клетки, нужно было увидеть весь организм в единстве и многообразии всех его связей. Чтобы притязать на понимание смысла смерти одного-единственного человека, нужно суметь объять все человечество.
Она вышла из подземки через галерею Карусель, чтобы сесть на автобус напротив Лувра. Можно было и дальше ехать на метро, но почему-то захотелось наверх. Около входа в Тюильри, как обычно, толпились темнокожие парни со связками разноцветных эйфелевых башен. Она прошла мимо них с независимым видом, как ходят местные, – губы сжаты, взгляд устремлен вперед и вдаль, вместо того чтобы с туристической беспечностью шарить по сторонам. В босоножки тут же набились острые камушки с парковой дорожки, пришлось остановиться сразу за аркой, чтобы вытряхнуть эту мелкую дрянь.
Она не поняла, с какой стороны раздался первый выстрел…
Она не поняла, с какой стороны…
Она не поняла…
… И когда она медленно падала на мостовую, зная, что умирает и не успевая понять почему, перед глазами у нее пронеслась яркая короткая и бессмысленная нарезка кадров из какого-то другого мира, не имевшего ничего общего с вывереной окаменелой прелестью первого аррондисмана Парижа, красивого, спокойного города, семьдесят лет не знавшего войн. Словно смерть ее была соединением сразу нескольких смертей. Точкой пресечения не единственной, но множества (прожитых? непрожитых?) жизней. Она увидела: пыльный борт грузовика и черный брезентовый полог, наползающий на лицо, ржавый железнодорожный мост, улетающий в белесую голубизну, и тоненькое яблоневое деревце, перерезанное осколком. Услышала жаркое гудение и стрекотание летнего дня, вдохнула густой и влажный травяной дух, идущий от разогретой земли, почувстовала не боль, но легкую дрожь под ключицей, откуда вдруг забил пульсирующий фонтанчик, похожий на питьевые фонтанчики нашего детства, но не прозрачный, а алый. Красная влага наполнила ладонь. «Мама не смотри сюда, пожалуйста»…
Боли не было. Не было страха. Только странное облегчение, почти счастье. Словно в душную комнату открыли окно, и туда хлынули воздух и свет. «Чему ты радуешься?» – спросила она у той далекой и близкой себя, что существовала и переставала существовать во множестве измерений одновременно. И ответила: «Всему». Она еще успела подумать, что хрустальная пирамида Лувра, рушащаяся в небо у нее над головой, похожа на террикон, и улыбнуться этой нелепой мысли. А больше уже ничего не успела и не могла успеть. Потом была тьма. Потом был свет.