Однажды я познакомился с итальянцем Донато. Он поднял руку, когда я предлагал маленькую картину эпохи соцреализма. Хоть мы были незнакомы, я почему-то стал переживать за него, вглядываться в его седую голову, темную рубашку, руку, что вздымалась в конце шумного зала. Картина ему не досталась, но через неделю мы уже ехали на мотоцикле в сторону Кентербери. Он оказался странным, но сдержанным человеком. Его мягкий голос и медленная манера речи внушали доверие; когда же приходила моя очередь высказаться, он внимательно слушал. Если я долго молчал, он краснел. Что касается остального, то он был настоящим мужчиной, неманерным, сдержанным. Когда-то он был женат на англичанке, но этот брак продлился недолго, детей не было. Хотя Донато был моложе меня на десять лет, у него был непринужденный вид человека, который добился всего, чего хотел, и смотрит далеко вперед. Он умел расслабиться, но не был поверхностным. Мне нравились его глаза, его галстуки под Фицджеральда. На какое-то время ему удалось вырвать меня из стадии разложения. Двое умных, но застенчивых мужчин, каждый со своей повадкой, каждый не в ладу со временем, мы стали бы неплохой парой. Я был рад, что у меня появился новый друг, подгонявший ветер на крылья моей старой мельницы.
Вдруг он стал подшучивать надо мной, нападать на меня, дурно со мной обращаться. Тогда я понял, что он влюбился. Мне хотелось отпустить себя, дать ему шанс – он этого стоил. В какой-то момент я даже стал мечтать о чудесной старости рядом с хорошим другом, о том, как мы будем ходить по музеям и кулинарным курсам, но на самом деле я держался от него в стороне. Я разглядывал его издалека, оценивал, анализировал. Я видел его недостатки, синяки и болячки, столь характерные для геев. Он стал для меня лакмусовой бумажкой, сквозь которую проступили мои собственные проблемы. В нем я видел себя, свое прошлое. Я был в выигрыше, поскольку не любил его, я понимал, что никогда больше не полюблю. Наслаждаясь своей силой, я сказал, что давно импотент, но он не перестал меня добиваться. Я играл его чувствами, дарил надежду, а потом резко все обрывал. Наши отношения еще не сложились в любовную связь, но уже не были дружбой. Мне и без того было комфортно, он же впитывал все как губка и сносил удары, точно боксерская груша.
Я мучил его, но не очевидно. Я терзал его плоть и разбрасывал кости. Он пытался поговорить начистоту, он смиренно терпел. Я разыграл ночь откровений. А сам точно наблюдал сцену со стороны. Я видел двоих мужчин, один из которых казался сильным, другой подавленным. Донато предложил мне поехать с ним в Индокитай. Он был красив, даже слишком. Он попытался меня поцеловать с закрытыми глазами. Я хотел, чтобы это случилось. Если бы на его месте была женщина, это произошло бы. Но он был мужчиной. Не тем мужчиной. Он никогда не стал бы тем самым мужчиной. Я поступил жестоко, и все же мы остались друзьями. Он продолжал мне звонить, переживал за меня. Он посоветовал мне хорошего психоаналитика, на что я ответил, что не скажу ни слова тому, кто дерет за встречу такие деньги.
По всему городу шли стройки. По Ист-Энду стало не пройти. Все говорили о том, что вот-вот запустят новый поезд-шаттл, и поголовно занялись спортом; после Олимпийских игр спорт вошел в моду. Даже бывшие пьяницы занимались зарядкой или катались на коньках в Гайд-парке неподалеку от Серпантина, так что любителям ночных прогулок часто досаждал вой сигнализации. Мне хотелось бежать. Хотелось кинуть в чемодан свои книжки и рвануть в тепло, на море.
В новогоднюю ночь я сделал кое-что хорошее: пошел к Кнуту и взял с собой Донато. Мы прихватили бутылку шампанского. В ту же ночь они оказались в постели. В июне они поженились, и я произнес отличную свадебную речь. В петлице моего льняного костюма красовалась роза. Я вспомнил, что благодаря Кнуту познакомился с Ицуми. Я увидел, как кто-то улыбнулся мне из далекого прошлого. Я представил старую машину персикового цвета с надписью «Молодожены», громыхающие жестянки и гостей, разбрасывающих розовые лепестки.
—