— Ответственность — какое странное слово! Оно же превратилось в политическую абстракцию. Начать с того, что по крайней мере ответственность политика — обязательство добровольное. То бишь некоторые люди без всякого принуждения берут на себя ответственность за «общественное дело». Не менее странно, что мы, так называемые граждане, решаемся вручить им свои жизни. Вы получили дар — ну, может, «дар» и не самое подходящее слово, — именуемый доверием, причем я говорю сейчас не о диктаторах, а о заурядном политике местного масштаба, который намерен строить мост, дорогу, аэродром против нашей воли. Мы дали вам полномочия, а к ответу привлечь не можем.
— Послушай, молодой человек, — сказал церковный министр. — По-моему, этакие высокие слова тебе не по чину. В не слишком отдаленном будущем ты сам сядешь в одно из этих кресел.
— Что-что?
— Не прикидывайся, ведь отлично знаешь, что правительство положило на тебя глаз. Ты человек весьма одаренный, энергичный, широко образованный.
— Замолчи, — оборвал я.
Отец писал:
«Очень рад твоему исчерпывающему письму, хотя далеко не сразу вспомнил, о чем у нас шла речь. И все же: любой разговор о солнце животворен. Так я, помнится, думал. Ведь все ускользает, Пьетюр, все ускользает, отдаляется, притом с головокружительной быстротой. Книги на моих стеллажах, великое множество книг, я давно хотел их выбросить, одну за другой, чтобы тебе не копаться в этом словесном хламе. Протягиваю руку к полке, хочу вынуть и похоронить какую-нибудь книгу (кстати, любопытно, есть ли у книг — как пишет философ Лихтенберг — надгробия?), ту, которую, я точно знаю, мне больше никогда не открыть. Но тотчас замираю в нерешительности, вспоминаю, как некогда пахла именно эта книга, как она была окном, распахнутым в незнакомый край, как я пил слова, взволнованно указывал на них и желал непременно сообщить их кому-нибудь: смотри, смотри, здесь же все написано. Поэтому я опять задвигаю книгу на место, и она поворачивается ко мне спиной, то бишь корешком, я больше не вижу ее лица, она умирает. Как и все остальное. Пьетюр, смерть витает возле моей левой щеки — почему именно левой? — каждый вечер, когда я ложусь в постель, и каждое утро, когда я, к собственному удивлению, просыпаюсь.
Я еле хожу. Мука мученическая — перейти через улицу и купить кашу в пакетиках, которая составляет теперь главный продукт моего питания. Я уже говорил когда-то: отцу незачем жить после того, как он в пятый раз поведал немногие свои истории, — может, у тебя и хватило терпения выслушать их в шестой раз и в седьмой, но я видел твой взгляд, он уходил в сторону, бежал прочь и, словно острый клинок, разрубал мое сознание пополам; так страшно — думать о себе в такие минуты.
У меня мокрый кашель, голова кружится — ничто уже по-настоящему не в радость. Все ускользает. Вот и Скальдастигюр тоже. И сестра Стейнунн, хотя она по-прежнему приходит и держит меня за руку. Мы вместе затем, чтобы держаться за руки. Едим кашу, иногда я приклоняю голову ей на грудь, вот и все, что дозволено в эти дни, она знает, что я думаю о Лауре, о Лауре, которую забрала Фредла, но сестра Стейнунн думает и о другом. Если мы вообще думаем, ведь мысли теперь тоже ускользают прочь, нигде не находя опоры в пустом облезлом соборе, каким, думается, некогда был мой мозг. Да это уже и не имеет значения. Реальное ли, нереальное или серединка на половинку — иной раз гляну в окно через улицу и вижу Лауру, она встряхивает волосами, играет на виолончели. Ко мне не долетает ни звука, ни взгляда, она заигрывает меня до смерти, и однажды ей это удастся.
Я прислушиваюсь к донесениям изнутри собственного тела, и с этой точки зрения они обнадеживают: ломаются ветки, падает дерево, обрушивается наземь бетонная глыба. Тихий топоток мышей в лабиринтах моей памяти, когда они перегрызают очередной соединительный нерв, внутри идет благословенная санация.
А снаружи пакетики каши, держанье за руки и все более медленный, скудеющий ручеек, говорящий о том, что источники скоро иссякнут».
Когда — следующей весной — нам стало ясно, что бывшему французскому послу в Исландии суждено сделаться моим тестем, мы решили проведать старика, съездить к нему в Онфлёр, на побережье Атлантики. Мы с Жюльеттой долго обсуждали, стоит ли рассказывать ему историю моей жизни. Жюльетта вообще была против. Отец очень обижен. После Исландии он занимал незначительные посты на задворках Азии, теперь жил как пенсионер, разводил розы, гулял по берегу.
— Но как-никак именно ему я обязан тобой. В некотором смысле.
Жюльетта поступила как всегда, положила руку мне на запястье. На том и порешили. Ведь и мой отец тоже ничего не знал, и я опасался мощного землетрясения.
Цветущие вишни. Море. Скалы. Обед вкусный, атмосфера спокойная, старик держался на редкость искренне.