Как обрадовался мне мой бедный, перепуганный родитель!.. Он бросился ко мне, осыпая меня вопросами, но я молчал, как воды в рот набравши: я решил притвориться помешанным… Еще более перепугался мой родитель и послал за священником, который жил от мельницы саженях в двухстах, близ церкви, за рекой Терсом. Пришел вскоре священник и начал со мной говорить, а я в ответ понес всякую чепуху, и все решили, что я сошел с ума, или объевшись какой-нибудь вредной травы, или еще по какой-либо неведомой причине. Велико было горе моего родителя! Тем не менее надо было на что-нибудь решиться, и по общему совету решено было меня запереть в чулан, где я… преспокойно и преприятно проспал до утреннего чая. К этому времени пришел опять священник, и родитель мой, отперев дверь чулана, позвал меня пить чай… На стене чулана висела сабля, купленная родителем у какого-то прохожего солдата.
На зов родителя я, как настоящий сумасшедший, быстро вскочил с кровати, схватил со стенки саблю и бросился к двери, где стоял родитель, замахнулся на него саблей. Он быстро отскочил прочь… Я вновь и уже изо всей силы размахнулся и ударил саблей по двери, да так рубнул, что отколол половину дверной доски… Вслед за этим я заорал, что есть мочи: «Вот я вам дам!» – и понес такую околесную, что меня схватили и опять заперли в чулан… Никто не мог понять, что это вдруг со мною сделалось.
В это время приехал к нам на мельницу из Камышина двоюродный мой брат, Трифон Моисеевич, служивший дистанционным поверенным по откупу. Он ехал в Балашов для получения нового паспорта. Все ему обрадовались – в надежде, что он поможет определить, какая такая приключилась со мной душевная немочь, и рассказали ему все, что произошло. Он пожелал меня видеть, сам пошел за мной в чулан и, поздоровавшись, позвал меня пить чай. Я вышел из чулана довольно спокойно и сел за чай, молча прихлебывая из блюдечка, а потом опять, ни к селу, ни к городу, понес разную чепуху… Увидев, что мое душевное состояние нисколько не изменилось, родитель мой стал просить приехавшего брата свезти меня в Балашов, к матери, и все в один голос нашли, что меня нельзя в таком положении оставлять на мельнице, где я могу или изуродовать себя, или утонуть. Этого мне только и было нужно.
Родитель мой написал к матери письмо, и меня с письмом брат свез в город. Я выдерживал характер и все представлялся помешанным.
В городе меня не решились держать в доме, а сдали на попечение тетке, уже пожилой девице, сестре моей матери, жившей во дворе нашего дома, во флигеле, и помогавшей матери по домашнему хозяйству. Вот в этот-то флигель и заключили меня до времени, и тетка приставлена была ходить за мной. Она меня навещала в моем заключении и носила пищу. Я продолжал вести себя, как помешанный.
Уж на что умен был и проницателен дядя мой и наш благодетель Фока Андреевич Скляров, о котором я уже упоминал раньше, и того я ввел в заблуждение: он, как и прочие, поверил моей душевной болезни и посоветовал матери вызвать доктора. Сами Ковалевы, наши хозяева, приняли участие в нашем семейном горе и послали свою лошадь за доктором в село Падов, написав ему от себя письмо. Приехал доктор, осмотрел меня, пощупал пульс, посмотрел язык, оглядел меня пристально, пожал плечами и поставил такой диагноз:
– Ничего особенно я в нем не нахожу. Со временем он придет в нормальное положение и будет здоров. Вы старайтесь ничего ему наперекор не говорить и развлекайте, чем можете, чтобы он был весел. Все пройдет со временем.
Поистине, для моих целей лучшего определения болезни сделать было нельзя!
С отъезда доктора маменька моя несколько успокоилась на мой счет и стала меня навещать во флигеле, а то прежде ходить боялась, да и горе ее было слишком велико. Я стал понемногу с ней разговаривать, иногда даже, как совсем здоровый, и однажды, подметив в ней доброе расположение духа, сказал:
– Маменька! Отпустите меня в Киев для поклонения святым мощам Печерским: я дал обет, что если вскоре выздоровею, то пойду в Киев в благодарность Матери Божией за мое исцеление. Верите, маменька, что если вы меня отпустите, я вскоре буду совсем здоров, а – нет, то я умру, мамаша!
На это мать ответила со слезами:
– Милый мой Фединька! Не в моей это воле – вот как отец согласится?!
– Да вы только, – сказал я, – от себя его поусерднее попросите: он вашу просьбу и желание, наверное, исполнит. А иначе, скажите ему, что я могу умереть. Ну что такое – отпустить меня недель на шесть не более?! И я вернусь к вам – за молитвы Богоматери и святых чудотворцев Печерских – здоровым.
Маменька пообещалась отпросить меня у отца, и – слава и благодарение Господу! – желание мое и просьба матери были отцом уважены.
Надо ли говорить, что я тут же и выздоровел!
Через несколько дней я уже отправился в путь к Киеву – пешком, с попутчиками-богомольцами из нашего города.
XIV