— Да, конечно. — Он помолчал, собираясь с духом, а потом спросил с напускной бодростью: — Когда же? Могу я узнать…
— Завтра.
Быстрота и краткость ответа не испугали его. Он снова опустил голову и, казалось, прозревал сквозь тьму, обкусывая ногти.
— В такую ночь, — сказал лейтенант, — плохо быть одному. Если хотите, я переведу вас в общую камеру…
— Нет-нет. Я лучше побуду один. Мне многое надо сделать. — Голос его дрожал, словно его знобило. Дыхание было тяжелым. — Мне надо о многом подумать.
— Мне хотелось бы что-нибудь для вас сделать, — сказал лейтенант. — Я принес вам бренди.
— Вопреки закону?
— Да.
— Вы очень добры! — Он взял маленькую фляжку. — Вам бы это не понадобилось, а я всегда боялся боли.
— Рано или поздно все умрем, — сказал лейтенант. — Не так важно, когда.
— Вы хороший человек. И вам нечего бояться.
— Какие у вас странные мысли, — мрачно сказал лейтенант. — Порой мне казалось, что вы просто хотите меня убедить…
— В чем убедить?
— Вероятно, в том, чтобы я позволил вам бежать — или чтобы я поверил в «святую католическую Церковь, общение святых…»…. — Как там у вас дальше?
— «во оставление грехов»[38].
— Вы не очень-то во все это верите, так ведь?
— Нет, верю, — упорно сказал маленький человечек.
— Тогда о чем же вы тревожитесь?
— Понимаете, не такой уж я невежда. Я всегда сознавал, что делал. Сам себе я не могу отпустить грехи.
— А если бы пришел падре Хосе, все было бы по-другому?
Он долго ждал ответа, и, когда ответ прозвучал, лейтенант не понял его.
— Другой человек… это было бы легче.
— Я больше ничего не могу для вас сделать?
— Нет. Ничего.
Лейтенант приоткрыл дверь: механически положив руку на револьвер, он почувствовал опустошенность, словно теперь, когда последний священник был под замком, думать стало не о чем. Пружина, заставлявшая его действовать, сломалась. Недели преследования казались ему теперь счастливым временем, которое ушло навсегда. Казалось, он чувствовал себя ненужным, точно жизнь покинула этот мир. Он сказал с горькой доброжелательностью (он больше не мог ненавидеть маленького измученного человека):
— Постарайтесь заснуть.
Он уже закрывал дверь, когда испуганный голос позвал его:
— Лейтенант!
— Да?
— Вы видели, как расстреливали людей? Таких, как я.
— Видел.
— Долго ли они мучаются?
— Нет-нет. Одну секунду, — ответил тот резко, закрыл дверь и зашагал назад через побеленный двор. Он вошел в участок; фотографии священника и убийцы все еще висели на стене; он сорвал их: они больше не понадобятся. Потом сел к столу, опустил голову на руки и заснул от полного изнеможения. Позднее он не мог вспомнить, что ему снилось, кроме смеха, непрерывного смеха и длинного коридора, из которого он не мог найти выход.
Священник сидел на полу, сжимая фляжку. Затем отвернул пробку и поднес фляжку ко рту. Но бренди не действовало, как будто это была вода. Он отставил фляжку и начал нечто вроде исповеди за всю жизнь, произнося слова шепотом:
— Я впал в блудный грех, — сказал он. Формальная фраза ничего не значила, вроде газетной строки, и он не чувствовал раскаяния, произнося ее. Он начал снова:
— Я спал с женщиной. — И постарался представить себе, что вопросы задает ему другой священник: сколько раз? была ли она замужем? Нет. Не сознавая, что делает, он снова отхлебнул бренди.
Когда жидкость коснулась его языка, он вспомнил, как его дочь вышла на яркий свет, — угрюмое, несчастное, все понимающее лицо.
— Боже, помоги ей, — сказал он. — Осуди меня, я это заслужил, но ей даруй вечную жизнь.
Вот какую любовь он должен был чувствовать к каждой душе; вместо этого все страхи и заботы о спасении несправедливо сосредоточились на одном ребенке. Он заплакал; он словно разучился плавать и из-за этого вынужден смотреть, как она медленно тонет. Он подумал: «Вот что я должен был чувствовать всегда по отношению ко всем». И он пытался обратить мысли к метису, лейтенанту, даже к зубному врачу, с которым когда-то провел несколько минут, к девочке с банановой плантации, вызывая в памяти длинный ряд лиц, сосредоточивая все свое внимание, точно это была тяжелая неподдающаяся дверь. Ведь они тоже в опасности. «Боже, помоги им!» — молился он, но и в тот же момент молитвы мысли возвращались к дочери, сидевшей на свалке, и он знал, что молится только за нее. Еще один грех.
Немного погодя, он начал снова:
— Я напивался — не знаю, сколько раз; пренебрегал всеми своими обязанностями; грешил гордыней, отсутствием милосердия… — Снова слова стали формальными, ничего не значащими. С ним не было исповедника, который повернул бы его мысли от слов к реальности.