Но я не могу сейчас ее успокаивать, что было бы так естественно, не могу отвечать на вопросы, которые рвутся из нее (что случилось, что с тобой, почему ты мне не позвонил, почему ты здесь, почему не у “Ди Стефано”…), не могу спокойно отдаться ласке ее глаз и рук. Это естественно, это прекрасно, но не всегда делаешь то, что естественно: сейчас между нами встало что-то новое, и с этим надо быстро решать, пока оно не осело где-то в глубине и не покрылось тиной привычки, которая в жизни семьи все скрывает и сглаживает, все спрессовывает в тугой комок оставшихся без ответа вопросов, который называют любовью. Я не собирался говорить об этом прямо сейчас, но, может быть, так даже лучше: я в порядке, голова светлая и, если об этом вообще можно говорить, я найду, как это сделать. Я должен взять инициативу в свои руки и увести нас подальше отсюда, осторожно, настойчиво, сломав своей волей то, что кажется естественным, и исправив главную ошибку в нашей жизни.
— Откуда ты узнала? — спрашиваю.
— Мне позвонил утром твой друг.
— А добралась как? На поезде?
— Нет. Меня подвезла Грациелла.
— Грациелла? Она тоже тут?
— Нет. Она хотела остаться, но я сказала, чтобы она возвращалась в Сабаудию. Ей надо кормить ребенка…
— Ах, да. Как ее мастит? Прошел?
Да, все в порядке. Но если она не будет кормить, все может начаться снова.
— А как малышка? Все такая же красавица?
— С ней все хорошо. Ест и спит.
— А сорванцы? Небось, ревнуют?
— Нет. Пока нет.
— А чем они занимаются? Ходят на пляж? Плавают?
Она смотрит на меня с беспокойством: никогда я так не интересовался семейством сестры.
— Учатся ходить под парусами.
— Как, уже? — с еще большей заинтересованностью говорю я. — Не рановато ли?
— Говорят, что нет.
— А это не опасно?
— Там есть инструкторы, — отвечает она со все возрастающим беспокойством, и сейчас уже не только из-за меня: видно, что из-за этого мореплавания у нее сердце не на месте (с какой трогательной наивностью, замечу мимоходом, она дает вовлечь себя в разговоры о внуках. Еще и месяца не прошло, как она овдовела, сын попал в больницу, видно, что ей хочется поговорить о другом, но она не может:
— Да, это верно, — говорю. — К тому же они не из тех шалопаев, которые бросаются всюду очертя голову… Как тогда сказал младший в бассейне, когда инструктор спросил, почему он не хочет нырять?
Она не может удержаться от улыбки:
— “Потому что, если вы потеряете меня из виду, я могу утонуть”.
Я смеюсь от всей души, и невольно начинает смеяться и она. Почва подготовлена: напряжение ее отпускает, мучительные мысли уходят, она
— Это надо же такое придумать? Это
— Ну и дела…
— Ничего не принимает на веру…
Это тактика Больяско, тактика русских, которым я всегда проигрывал: захватить инициативу, сделать ложный маневр и затем два убийственных хода — не один, а именно
Стучат в дверь, вот сейчас это некстати. Заглядывает медсестра с тележкой: я ее ни разу не видел — она нехороша собой и поэтому может позволить себе улыбаться.
— Будете есть?
— Нет, спасибо, — отвечаю.
Медсестра удивлена, но не настаивает, закрывает за собою дверь. Я опять смотрю на маму и улыбаюсь.
— До вечера мне нельзя есть, — придумываю на ходу. В каком-то смысле это правда: есть я не могу. Сейчас не время для еды. Сейчас время для другого.
— Так ты виделась, — спрашиваю, — с моим другом?
— Где?
Он сам меня научил, как следует действовать в таких ситуациях…
— Здесь, когда ты приехала. Ты его видела?
— Нет.
— А ты знаешь, кто это?
— Кто?
— Мой друг. Неужели ты его не узнала по голосу?
— Нет. А кто это?
— Это был Джанни Больяско, мама.
— Джанни Больяско.
— Кто это?
— Джанни Больяско.
Ее глаза ничего не выражают.
— Джанни Костанте.
По-прежнему ничего.
— Джанни Фуско.
Ничего, во взгляде ее только удивление, как будто ее допрашивают на парламентской комиссии, и оно кажется искренним. И все же что-то
— Ну же, мама. Он еще написал эту книжку.