— Извини. Короче, мы его сфотографировали, сняли обычный план, план в трех измерениях и под конец разобрали, я вдвоем с маляром, который красил у нас стены, вы нам его порекомендовали, он потом умер. Как его звали?
— Ты имеешь в виду Фрате?
— Фрате, точно. Два дня угробили. И вот тут-то и кроется секрет: после того, как мы сняли все эти изразцы, один за одним, все лицевые кирпичи, работая мастерком — тук-тук — деликатно, словно это был Домус Ауреа,[97]
знаешь, что мы нашли? В щели между стеной и камином?.. Знаешь, что там было?Мама смотрит на меня с тревогой и любопытством, и в этом выражении ее лица вся загвоздка: так может смотреть мать, которая не хочет перечить сбрендившему сыну, но так же может смотреть мать, которая слушает своего совершенно нормального сына, и ей интересно, что же там было за камином.
— Дерьмо, — говорю я шепотом. — Клянусь, обыкновенное человеческое дерьмо. Засохшее, твердое, как камень, завернутое в номер “Мессаджеро” за 1953 год.
Видно по лицу, что мама удивлена, ей противно, но и слегка забавно.
— Я об этом никому не сказал, даже Анне, — продолжаю я, — потому что боялся, что… короче, не знаю, почему, но не сказал, не сказал никому ничего. Но эта сцена стоит у меня перед глазами, как будто происходит сейчас: печник, который складывал этот камин в 1953-м году, когда хозяин квартиры был еще ребенком четырех лет и верил, что сюда будет приносить подарки Дед Мороз,
Отвращение на ее лице берет верх над остальными чувствами.
— Ты понимаешь, мама? Хозяин нашей квартиры провел самые счастливые минуты своего детства перед куском дерьма.
Теперь я на нее смотрю: наши взгляды продолжают, как и прежде, встречаться, но теперь она отводит глаза.
— Чтобы ты сделала на моем месте, сказала ему об этом? Фрате умер, вероятно, умер и тот весельчак, наложивший кучу сорок лет назад. Об этом в целом мире знаю только я, теперь знаешь и ты. Учти, что мой хозяин ужасный мерзавец, он заключает со мной договор только на год, чтобы иметь право вышвырнуть меня вон, когда ему заблагорассудится, я не могу там даже зарегистрироваться, ты ведь знаешь, я до сих пор числюсь на улице Тарталья. Представь, что он выкидывает меня из квартиры: ты бы на моем месте сказала ему об этом или нет?
Стучат в дверь.
— Минутку! — резко кричу я.
— Ты бы ему сказала?
— Джанни, что ты всем этим хочешь сказать?
— Ничего. Просто вопрос: сказала бы или нет?
В ее глазах мелькает мольба. “Прекрати, Джанни, — говорят они мне, — прошу тебя, заклинаю, прекрати, не веди себя, как всегда, не упорствуй, папа умер, я не такая сильная, как он, что было, то было, я тебя люблю, постарайся вовремя остановиться”. А в моих глазах, если я только сумел придать им нужное выражение, читается: “Спокойно, мама. Положись на меня. Ответь на вопрос, и я на этом остановлюсь, и этот удар под дых можно будет списать на счет наркоза. Там есть женщина, которая воет не переставая, и это считается нормальным — я же просто наговорил лишнего”.
— Нет, — отвечает она.
Как же это увлекательно, играть в правду с собственной матерью: говорится даже то, что никогда не говорится.
— Войдите! — кричу.
Дверь открывается. Это Анна. Разумеется, мой друг дозвонился и до нее.
23
Воспоминания не всегда помогают набраться сил, иногда так просто кажется, но и этого бывает достаточно. И вот он, пример: Анна подходит ко мне, обменявшись у двери парой слов с матерью, мама выходит, оставив нас вдвоем, мы сейчас у рокового распутья, наша жизнь станет другой или останется прежней, это зависит от того, что я скажу в следующую секунду, и держать себя в руках мне помогает не хладнокровие или банальный фатализм, а захлестнувшие меня яркие и неотразимые воспоминания, которые, восстав из пепла благодаря этому благословенному наркозу, теперь выстраиваются во мне, как воины в день битвы, и поэтому я чувствую себя сильным.