Все эти люди, за исключением пейзажиста Мальдана, питали к деревне глубокое презрение. Рокдиан и Ланда ездили, правда, туда на охоту, но в полях и лесах им нравилось только смотреть, как от их выстрела падает комком перьев фазан, перепел или куропатка или раз пять — шесть перекувыркнется, словно клоун, подстреленный кролик, у которого при каждом сальто-мортале мелькает белый клочок шерсти на хвосте. Если не считать этих осенних и зимних удовольствий, деревня казалась им убийственно скучной. Рокдиан говаривал:
— По мне, молоденькая женщина лучше молодой зелени.
Обед прошел, как всегда, шумно и весело, оживленный спорами, в которых не было ничего нового. Бертен, чтобы расшевелить себя, говорил без умолку. Его нашли молодцом; выпив кофе и сыграв шестьдесят очков на бильярде с банкиром Ливерди, он ушел. Он побродил немного между церковью Мадлен и улицей Тебу, прошел раза три мимо Водевиля, раздумывая, не зайти ли туда, чуть не нанял фиакр к Ипподрому, но передумал и направился к Новому цирку, затем вдруг круто повернул назад и бесцельно, беспричинно, без всякого побудительного повода, пошел по бульвару Мальзерб, замедлив шаги вблизи дома графини де Гильруа. «Ей, пожалуй, покажется странным, если я опять зайду к ней сегодня?» — подумал он. Но успокоил себя мыслью, что не будет ничего странного, если он во второй раз наведается узнать о ее здоровье.
Она была вдвоем с Аннетой в маленькой гостиной и по-прежнему вязала одеяло для бедных.
Когда он вошел, она просто сказала:
— А! Это вы, мой друг?
— Да, я беспокоился, хотел вас видеть. Как вы себя чувствуете?
— Благодарю, недурно…
Она подождала немного и затем прибавила, явно подчеркивая:
— А вы?
Непринужденно засмеявшись, он ответил:
— О, превосходно, превосходно! Ваши опасения были совершенно неосновательны.
Она перестала вязать и медленно подняла на него глаза; в ее пылающем взгляде были мольба и сомнение.
— Сущая правда, — сказал он.
— Тем лучше, — ответила она с несколько принужденной улыбкой.
Он сел, и в первый раз в этом доме его охватила непреодолимая тоска, своего рода паралич мысли, еще более полный, чем тот, какой он испытал днем перед холстом.
Графиня сказала дочери:
— Можешь продолжать, детка. Это ему не мешает.
Он спросил:
— А чем она занималась?
— Разучивала одну фантазию.
Аннета встала и подошла к роялю. Как всегда, он следил за нею взглядом, не отдавая себе в этом отчета, находя ее красивой. Но тут же почувствовал на себе взгляд матери и резко повернул голову в другую сторону, словно искал что-то в темном углу гостиной.
Графиня взяла с рабочего столика небольшой золотой портсигар — его подарок, — открыла и протянула ему папиросы:
— Курите, друг мой. Вы знаете, я люблю это, когда мы одни.
Он закурил. Раздались певучие звуки рояля. Это была пьеса в старинном вкусе, грациозная и легкая; казалось, ее мелодия была навеяна очень тихим, лунным, весенним вечером.
— Чье это? — спросил Оливье.
Графиня ответила:
— Шумана. Эта вещь малоизвестна, но она очаровательна.
В нем все сильнее росло желание посмотреть на Аннету, но он не осмеливался. Надо было сделать лишь слабое движение, слегка повернуть шею, — ему были видны сбоку огненные языки свечей, освещавших ноты, — но он так хорошо угадывал, так ясно замечал подстерегающее внимание графини, что сидел неподвижно, глядя перед собою, и, казалось, с интересом следил за серой струйкой табачного дыма.
Г-жа де Гильруа шепнула:
— Это все, что вы можете мне сказать?
Он улыбнулся.
— Не надо сердиться. Вы знаете, что музыка меня гипнотизирует и поглощает все мои мысли. Я скажу вам потом.
— Ах, — сказала она, — я ведь разучила кое-что для вас еще до маминой смерти! Я не играла этого вам ни разу и сыграю сейчас, когда малютка кончит; вы увидите, какая это странная вещь.
У нее был подлинный талант и тонкое понимание чувств, вложенных в музыку. В этом тоже таилась властная сила ее очарования, которая так действовала на впечатлительного художника.
Как только Аннета кончила сельскую симфонию Шумана, графиня поднялась и села на ее место. Причудливая мелодия пробудилась под ее пальцами, мелодия, все фразы которой казались жалобами, все новыми, все меняющимися, бесконечными жалобами; одна непрестанно повторяющаяся нота врывалась посреди мелодии, разрубая, скандируя, разбивая ее, как монотонное, неустанное, неотвязное стенание, несмолкаемый, неотступный, как наваждение, призыв.
Но Оливье смотрел на Аннету, севшую против него, и ничего не слышал, ничего не понимал.
Он жадно глядел на нее, ни о чем не думая, наслаждаясь ее видом, словно чем-то привычным и приятным, чего он был лишен, и теперь упивался этим, как пьют воду при жажде.
— Ну, как? — сказала графиня. — Разве это не прекрасно?
Он воскликнул, очнувшись:
— Удивительно, великолепно! Чье это?
— Вы не знаете?
— Нет.
— Как, вы этого не знаете? Вы?
— Да нет же!
— Это Шуберт.
Он сказал тоном глубокого убеждения:
— Ничуть не удивляюсь. Это великолепно! Пожалуйста, сыграйте еще раз.
Она опять заиграла, а он повернул голову и снова стал любоваться Аннетой, но слушал и музыку, чтобы вкушать оба наслаждения разом.