Старуха усохла. На моей памяти – куцей, бедной на события мальчишечьей памяти – это был первый случай, когда усыхал не-боотур. Дымный хвост поредел, превратился в тонкий, едва различимый крысиный хвостишко. Ужасные горбы сделались меньше. Они никуда не делись, уродуя Бёгё-Люкэн по-прежнему, но хотя бы перестали колыхаться тремя кумысными бурдюками, притороченными к седлу! Втянулись жутковатые, битые ржавчиной когти – ногти как ногти, разве что грязные, с черной каймой и заусенцами. Я следил за усыханием, приоткрыв рот. Когда ящерица обернулась кошмарной старушенцией, это изумило меня меньше, чем превращение кошмарной старушенции во вполне обыденную старушку.
– Ты зачем сюда приперся? – Бёгё-Люкэн утратила всю ласковость. Ящерица, и та была приветливей. – Кто тебя звал? Балда, ведь пропал бы ни за грош!
– Я за Нюргуном…
– Что?!
– Забрать его хочу. Из колыбели.
Я уже говорил вам, что родился простаком? Там, где надо бы соврать, я говорю правду. Ужасное качество, хуже лишая.
– Забрать?!
– Ну да! Чего ему тут лежать?
– А где ему надо лежать, по-твоему?
– Поедем к нам, на Седьмое Небо, будем в доме жить. Вместе с мамой, папой, маленькой Айталын. Я его с Кустуром познакомлю. Приедет дедушка Сэркен, станем вместе песни слушать. Всё веселее, чем здесь вертеться…
Я огляделся. Впервые я сообразил, что вертящийся остров ни капельки не вертится под моими ногами. Ну, скрипит, шатается. А что? Обычное дело. Нет, не слушайте меня! Совсем даже не обычное! Остров стоял, зато вертелось всё остальное. Огненная река, через которую я прыгал, скалы на той стороне, берега – короче, целый мир несся вокруг неподвижного острова. Лучше не смотреть, если не хочешь, чтоб тебя стошнило.
– Уходи, – велела старуха. – Быстро!
– Почему?
– Я долго не продержусь. Голодная я.
– Вас накормить?
Она рассмеялась самым отвратным образом. Так рыгают, опившись топленым маслом.
– Уходи, – совладав со смехом, повторила она. Тело старухи затряслось, зашлось мелкой дрожью. Ногти вырастали до размера когтей и уменьшались опять. – Иначе ты меня или накормишь, или убьешь. Уходи! Тяжко мне. Душно мне!
– У меня налим есть, – я раскрыл котомку. – И жеребятина.
– Сырая?
– Вяленая.
– Ты хочешь меня накормить?
– Ну да…
– Ты хочешь меня накормить?!
Бёгё-Люкэн стала чуточку больше. Горбы заплясали на ее спине, грозя оторваться и ускакать в речной огонь. Рот превратился в пасть, сверкнули кривые клыки. Я решил, что сейчас она кинется на меня, но вместо этого старуха запела. Заорала дурным голосом:
Страшнее всего было то, что я узнал мотив. В раннем детстве мама перед сном пела мне колыбельную. Слова другие, но сам напев, мелодия… Я слушал песню горбатой Бёгё-Люкэн и не мог избавиться от ощущения, что рядом со мной – в Бездне Смерти, на острове колыбелей – стоит мой безвестный брат Нюргун. Слушает, улыбается, засыпает. А что? Дети всегда засыпают, если петь им колыбельные.
– Налим, – глупо повторил я. – Жеребятина.
Нет, я не расширился. Тело не чуяло угрозы. Разум часто придумывает себе страхи на пустом месте. Тело умней разума: кинься старуха на меня, и ее встретил бы доспешный, оружный боотур. Встретил раньше, чем Юрюн Уолан успел бы сообразить, что наивный вопрос «вас накормить?» может означать гибельное утверждение «накормить собой».
Она замолчала. Замерла. Скрутила себя бешеным усилием воли, усохла, вернулась к мирному, безобидному облику:
– Уходи!
– Вы пели эту песню ему? – спросил я. – Моему брату?
Уж не знаю, чем, но мои слова помогли ей остаться во вменяемом состоянии.
– Пела, – кивнула Бёгё-Люкэн. – Уходи, пожалуйста. Его здесь нет.
– Я вам не верю, – сказал я.
– Его забрали. Давно.
– Кто? Куда?!
– Спроси у папы. Спроси у мамы. У брата с сестрой. Кому должен задавать вопросы глупый мальчик, если хочет поумнеть на свою голову?
– Кому?
– Семье. Родным. Близким. Они ведь близкие, да?
Этот ее смех. Слушать противно.
– Я вам не верю, – повторил я.
Старуха метнулась к колыбелям. Пальцы ее забегали по огонькам, грибам, границам щелей. Быстрей, быстрей, еще быстрей! Ногти или когти, но стук стоял такой – хоть уши затыкай. В ветвях елей раздался вой, похожий на волчий, только громче и пронзительней. К счастью, он почти сразу смолк.
Крышки откинулись: все три.
– Смотри! И поторопись. Тяжко мне!