Я оглянулся. Да, знаю, дурная примета. Куо-Куо стояла возле коновязи, смотрела нам вслед. Увидела, что я оборачиваюсь — рукой помахала. Ну, и я ей помахал. Тоскливо ей тут, бедной, на краю света. Ночи беззвездные, дни мглистые. Лязг, грохот, гарь. Соседей — ни души. Вот и бросается на приезжих — хоть бы кто замуж взял!
Жениться на ней, что ли? Не красавица, правда, — моя мама куда красивее. Зато готовить умеет, и по хозяйству. Заботливая. За мной ходила, как за маленьким. Детей рожать мечтает. Заберу ее к нам на Небо…
Не сейчас, а когда вырасту.
ПЕСНЯ ПЯТАЯ
1
Это убийство!
— Она может умереть!
Сарын-тойон метался от коновязи к крыльцу. Казалось, его подменили. Прежняя невозмутимость зрячего слепца уступила место дикому, недостойному человека-мужчины страху. Лицо Сарына дергалось самым чудовищным образом. Раньше, когда он хотел и всё не мог (
— Она может умереть!
Сарын-тойон кусал губы, шмыгал носом. Морщил лоб, сглатывал, катал желваки на скулах. Билась жилка у виска: синяя, набрякшая. Грозила лопнуть, дать страху стечь вниз, к подбородку. На щеках проступила мелкая болезненная сеточка. Такими сетями, подумал я, мы ловим карасей в озере. Только наши сети пегие, гнедые, вороные; у нас сети из конского волоса, а у него — из тонюсеньких струек крови.
Нет, ну какая чепуха в голову лезет!
— Родит, — сказал Мюльдюн. — Не переживай.
— Ты не понимаешь! У нее узкий таз!
— Родит. Все рожают.
— У нее двойня!
— Моя мать родила меня. Передо мной — Умсур. После меня, — он помолчал, словно отгоняя неприятное воспоминание. — После меня — вот этого балбеса. И еще Айталын.
— Я не балбес! — возмутился я. — Я боотур!
Не знаю, почему, но мне очень хотелось похвастаться дяде Сарыну новеньким доспехом и оружием. В моем случае это означало — похвастаться собой. Отъявленный трус не нашел бы поблизости даже намека на угрозу, и тем не менее я еле удерживался, чтобы не расширить свою голову, а с ней и всё прочее — да будет стремительным мой полет! — до грозного боотуристого вида. Доспех лез из меня наружу. Меч просился в руку. Тетива лука дрожала от напряжения. Стоило огромного труда справиться с желаниями оружия. Они бродили, пенились в крови, как бродит кумыс в мехах. Пусть видят! Пусть хвалят! Восхищаются! В конце концов, это дядя Сарын выжег на медной табличке письмена, где был весь я, от макушки до пят. Он сам так сказал! Вот пусть теперь и смотрит!
Роды тети Сабии казались мне делом пустяковым, особенно в сравнении с моими недавними приключениями.
— Это не роды! Это убийство!
Сарын-тойон уже кричал. Между прочим, на Мюльдюна-бёгё кричал! А Мюльдюн-бёгё, могучий брат мой, стоял, каким был, не увеличившись и на пядь. Гаркни на него кто другой, небось, летел бы кубарем отсюда до Елю-Чёркёчёх. С утра похолодало, дядя Сарын надел волчий малахай, отороченный мехом росомахи, с длинными-предлинными ушами — и эти уши смешно болтались, когда муж тети Сабии повышал голос.
— Ее увели из дома! Переселили в родильную юрту!
— И в этом ты видишь убийство?
— Меня выгнали! Меня! Из юрты!
Да что там малахай, если он надел разные сапоги! Представляете? На левую ногу — высокий, до колена, зимний торбас из оленьей шкуры, шерстью наружу. На правую — короткий, чуть выше икры, летний басаргас-саруй из мягкой кожи жеребенка, расшитый бисером по голенищу. Устоять на месте Сарын-тойон не мог. От возбуждения он бегал туда-сюда, заметно хромая — сказывался разнобой обувки. Хромота его раздражала — а что его сейчас не раздражало? — и дядя Сарын то и дело топал ногами, словно надеясь раздавить злого духа хромоты, или хотя бы обнаружить, в чем подвох. Подвох не обнаруживался, разница в сапогах — тоже, и будущий отец продолжал беготню, даже не сообразив переобуться.
— Выгнали?
— В тычки! Представляешь?
— Да, — кивнул Мюльдюн.