В приглушенное попискивание приемника неожиданно ворвались торжественные звуки советского гимна. Блюме настороженно подался вперед: бой Кремлевских курантов, в Москве полночь! С каждым ударом часов перед мысленным взором Блюме как бы раздвигались широкие, заснеженные просторы огромной страны, которую он любил так же безраздельно, как свою родную Германию. Каждый удар часов напоминал ему о Москве, о покрытой брусчаткой Красной площади, о ленинском Мавзолее. От этих мысленных видений сердце его застучало быстрее, а лицо озарилось удовлетворенной, радостной улыбкой, может быть, чрезмерно радостной и откровенной, потому что Штеммерман включил приемник на полную мощь и с чуть заметной усмешкой спросил:
— Вам, кажется, нравится их гимн, Конрад? Я понимаю, у каждого свои слабости.
Блюме глубоко вздохнул и молча посмотрел на свои наручные часы.
— Русские любят точность, герр генерал, — сказал он после небольшой паузы. — Особенно на войне. Каждый час передают по радио точное время.
— Мне кажется, Блюме, что вы спешите сверять свои часы по кремлевским. — В словах генерала майор ощутил едва скрытую угрозу. Штеммерман резко крутнул ручку настройки, отыскал какую-то берлинскую радиостанцию. — Наш долг, майор, слушать Германию, голос родины! Я говорю с вами как немец с немцем.
«Нет, — мысленно произнес Блюме. — Ты не Германию любишь, ты любишь свое поместье, свое уютное гнездо, своего Клауса с его грязными акциями Штуккера. Тебе не понять, что такое настоящая Германия». Вслух сказал тоном вынужденной откровенности:
— Вы правы, герр генерал! Наш долг — беречь родину, защищать ее, слушать ее голос. Святые слова! Я тоже говорю с вами как немец с немцем. Но у меня бывают такие минуты, когда я перестаю понимать, где враги, а где друзья.
— Враги по ту сторону фронта, Конрад.
— Но фюрер учит нас, что враги затаились и в самой Германии, герр генерал. Я абсолютно согласен с фюрером! — Опасаясь перейти на иронический тон, который мог бы повредить делу, Блюме вполне серьезно, с легкой патетикой добавил: — Мы должны защищать Германию от внешних и внутренних врагов, и мы, герр генерал, будем защищать ее до последней возможности, ибо, как говорил Цицерон, какой честный человек станет колебаться умереть за отчизну, если он может этим принести ей пользу?
Блюме заметил, что при последних его словах генерал слегка опустил веки, задумчиво прищурил глаза и придал лицу торжественно-печальное выражение. Нащупав нужный тон, майор с еще большей сердечностью и искренностью заговорил о величии Германии и талантливом немецком народе. Напомнил о подвиге Арминия, который в Тевтобургском лесу разгромил легионы римского наместника Вара, сказал несколько похвальных слов даже о Бисмарке, назвав его основателем могущественной Германской империи. Затем осторожно, словно шагая по тонкому льду, повел речь о событиях последней войны… Костьми немецких солдат усеяны норвежские фьорды, лесные дебри Белоруссии и Смоленщины. Немецкой кровью густо полита приволжская земля, поля Подмосковья и Украины. Где только нет немецких могил! Он, Блюме, немец, и прекрасно понимает благородный замысел фюрера — создать тысячелетнюю империю нибелунгов от Урала до Ла-Манша. Но ведь недавно сам Гитлер сказал, что Германия будет сражаться до последнего солдата, и, если все-таки победит Россия, это значит, что восточная славянская раса в биологическом отношении сильнее немецкой. Сам фюрер начинает сомневаться в победе Германии. Есть ли после этого смысл продолжать войну, продолжать уничтожение великой нации, обрекать на смерть миллионы немцев? Почему бы ему, генералу Штеммерману, не сделать определенных выводов из сталинградской трагедии армии Паулюса?
— Поражение на Волге — результат недостаточной распорядительности фельдмаршала Геринга, который не смог обеспечить переброску по воздуху окруженным танковым дивизиям горючее, — со школярской бездумностью произнес Штеммерман.
— Осмелюсь напомнить вам, герр генерал, что кроме горючего в шестой армии недоставало боеприпасов, — едва не сорвался на резкий тон Блюме, чувствуя, как в нем все кипит от раздражения. Он считал Штеммермана довольно-таки умным политиком и никогда не думал, что этот старый сухарь до такой степени ослеплен своими чисто военными соображениями. — Я полагаю, герр генерал, что жизнь многих тысяч немцев гораздо ценнее политических амбиций, особенно когда эти амбиции нереальны и беспочвенны.
Генерал утомленно повел плечами:
— Вы касаетесь прерогатив высшего командования. Такие дела решать не нам с вами.
— Высшее командование, герр генерал, вряд ли знает всю сложность положения войск, попавших в котел. — До предела обозленный упрямством Штеммермана, Блюме встал и, забыв о том, что каждое неосторожное слово может поссорить его с генералом, заговорил с еще большей горячностью: — Я понимаю благородство идей фюрера. Я могу понять жертвы во имя величия родины, но когда политические амбиции таких… — Голос Блюме словно осекся. — …Таких выскочек, как Гилле, решают судьбу нации, я отказываюсь что-либо понимать.