Часто Жером поднимался к нему, садился в кресло, доставал трубку. Но ничего не говорил. Симон спрашивал у него, что нового; тот отвечал с притворным легкомыслием, силясь скрыть свою нервозность, нарочно говоря о другом. Он сыграл партию в шахматы, начал акварель, прочитал книгу. Симону приходилось вытягивать из него слова. У него было впечатление, что у Жерома не все ладно; он ждал от него откровения, но напрасно. Жером упорно возвращался к слишком общим темам, не оставляя никакой возможности навести разговор на маленькую, но исполненную значения картину, на которой было одновременно столько волос, столько солнца и столько тьмы. Или же, как это случалось с ним все чаще и чаще, Жером молчал. И Симон, по направлению его взглядов, по нетерпению, сквозившему в каком-нибудь жесте, понимал, что Жером уже сбежал из его комнаты, и мысли его далеко. Но о чем он грезил?.. Иногда Симону казалось, что он угадывает в нем тоску, похожую на свою: то особенное смятение, вызываемое чувством, что ты что-то упустил, желанием быть где-то в другом месте и одновременно страхом там оказаться…
Но ничто из того, что Симон мог узнать по поводу Ариадны, как будто не могло повредить ее красоте, странности ее первых появлений. Все словно сговорились видеть девушку только в одном месте: ни в коридорах Дома, ни на киносеансах, а в маленькой часовне, коленопреклоненной у каменной кропильницы, в тени которой ее тело скрывалось наполовину. Она была там, и ни один входящий не мог не увидеть склоненную голову и копну волос, которая, появляясь из тени, рассекала тьму, как луч света. Часто, когда ее подружки выходили из часовни, повинуясь увещеваниям сестры Сен-Гилэр, торопившейся закрыть дверь, — ибо эта добрая и незаменимая слуга Божия во всех его проявлениях занималась как лабораториями, так и ризницами, — Ариадна еще оставалась там, не двигаясь, спрятав лицо за обнаженными руками, и только эта простертая фигура могла поколебать воинственное усердие сестры, в удивлении останавливавшейся перед этим необъяснимым явлением: Ариадной — не слышавшей, не видевшей, не молившейся, Ариадной, не ведавшей ни о чем и словно не бывшей там так же, как все остальные. Девушка открывала лицо только тогда, когда все уходили. Единственное, что в ней было доступно для чужих глаз — это волны волос, похожие на светлый источник. И тем не менее она, казалось, жила более полной жизнью, чем другие женщины. Бесформенная, растворившаяся во мраке фигура, о которой ничего не было известно, занимавшая свое место словно по праву и которую сама сестра Сен-Гилэр не смела поторопить, — что бы случилось, если бы однажды ее вдруг не оказалось на месте? Никто не знал. Это была всего лишь женщина, меньше, чем женщина: молодая девушка, то есть неописуемое существо, несформировавшаяся форма, лишенная тела, может быть, ангел, может быть, чудовище, находившаяся неизвестно сколько времени на этом месте, где ее будто всегда видели — существо, бывшее ничем, существо, у которого хорошо знакомы были лишь эти сказочные струящиеся волосы, и о котором можно было бы сказать себе в утешение, что оно состоит лишь из линий, четко очерчивающих тело молодой девушки… Но нельзя было ничего сказать, и нечего было сказать об Ариадне. Можно было только отметить, что она была здесь… Но у нее была собственная манера быть здесь; она была здесь всеми силами, с настолько необычными очевидностью и властностью, что не могла бы найти более надежного способа дать о себе знать, чем это сияние в тени…
Симон ничего не спрашивал, никогда. Он предоставлял этому образу создаваться, так сказать, вне его; ему не было нужды до того, был ли этот образ реальным или нет: Обрыв Арменаз казался ему краем, где все грезили с открытыми глазами. Он забавлялся, видя, как чередуются перед его глазами самые противоречивые мечты самых непохожих друг на друга людей, словно в барометре с человечками, один из которых выходит с зонтиком, когда другой возвращается в шляпе… Но после Лау, после Шейлюса он встречал Пондоржа и вдруг забывал все ради этого человека, говорившего о неизбывных катаклизмах и ударах судьбы, которых он уже избежал. «Надо всегда быть готовым!» — говорил он. Это была его теория. Уже шесть месяцев Пондорж, среди своих ящичков, аккуратно сложенных вдоль стены, жил мыслью о путешествии. Шесть месяцев он был готов. Готов, словно ждал приказа, который нужно исполнить без промедления. В его глазах горел странный, немного жесткий огонь. Симон уступал убежденности этого взгляда. Он знал, что Пондорж вскоре захочет кое-что ему сказать.