Много портретов смотрело со стен. Иных из тех, кто послужил моделью для мастера, я знал. Рассматривая лица, запечатленные художником, поражался тонкости характеристик. Ираклий Андроников, весь лучащийся юмором, как бы рвался с полотна, чтобы рассказать очередную импровизацию. Рубен Симонов — режиссер, пытавшийся когда-то, в давние времена, силою своего таланта гальванизировать на сцене одно мое мертворожденное драматургическое творение, — отличный артист и мудрый мастер сцены. Мне казалось, что он смотрит на меня с полотна с иронической усмешкой и сожалением: «Эх ты, мол, горе-драматург»… Константин Симонов, написанный у дачного окна, — уверенный, целеустремленный, чуть-чуть рисующийся платиновой прической древних римлян времен упадка империи. С Симонова в разное время сделано множество портретов. Но думается, что именно Сарьян с особой точностью запечатлел его образ, его характер. Тут же в нескольких авторских повторениях портрет и эскизы к портретам жены и друга Сарьяна Люсик Лазаревны, хрупкой женщины, маленькой хозяйки этого большого художественного дома. Портреты рассказывали, что в молодости она была красивой. Да и теперь покоряла своим изяществом, доброжелательством и этаким снисходительным отношением к мужчинам, которые конечно же без женской помощи и с едой как следует не управятся и обязательно закапают соусом брюки.
За столом Мартирос Сергеевич поразил меня предложением написать мой портрет. Портрет кисти Сарьяна! Кого не обрадует такая перспектива, но и теперь вот, много лет спустя, когда мастера нет уже в живых, могу признаться, что мой энтузиазм тогда был вызван скорее репортерскими чувствами. Портрет — это много часов, проведенных с художником один на один. Это неограниченная возможность для бесед, узнавания, изучения.
Договорились о первом сеансе. Я постарался подготовиться. Читал литературу о Сарьяне, просматривал альбомы его работ. Нельзя же явиться к такому мастеру с обывательскими представлениями о его творчестве.
Как запомнились часы, которые я провел в его обществе во время сеансов. Ни один из них не был пустым. Каждый чем-то обогатил, каждый оставил след в душе и расширил мое представление о его творчестве и об искусстве вообще. По привычке своей вести дневники, после каждого сеанса я делал записи и вот сейчас, когда детали тех свиданий уже поизгладились в памяти, постараюсь возможно точнее процитировать эти записи.
— Вы что же, всегда так одеваетесь?
Приходится признаться, что специально принарядился: галстук, белая рубашка, отглаженный пиджак — все это казалось мне данью уважения к художнику, даже некоторой жертвой искусству, потому что на дворе был жаркий июль, цвели липы и сидеть в накрахмаленном воротничке не было большой радостью.
— А обычно как вы ходите? В рубашке?.. Вот и прекрасно… Придете завтра в этой самой рубашке. Мне ведь писать не одежду, только очень бездарные и неуверенные в себе художники наряжают свои модели, выписывают складки одежды и регалии.
Однако заставил сесть на табурет, долго вертел, ища подходящее освещение. Придвинул большой мольберт, взял палитру и стал сосредоточенно мешать краски, выдавливая их из тюбиков. Весь ушел в это, а на меня лишь изредка бросал короткие, но острые, испытующие взгляды: сидите, сидите. И вдруг:
— Пока я занимаюсь своими делами, рассказывайте о себе. Кто вы, что вы. Учтите, что в объеме статейки Большой Советской Энциклопедии я вас знаю.
Начинаю рассказывать. Занятие непривычное. Мямлю. А он занимается своими делами, укрепляет полотно, опять ищет нужное освещение. Весь, кажется, погрузился в свои дела. Однако стоит смолкнуть, как тут же: «Ну, ну и как же? Рассказывайте, рассказывайте». И временами бросает пристальный, цепкий взгляд. Наконец делает несколько решительных мазков кистью. Щурится, будто прицеливаясь, начинает по-армянски напевать себе что-то под нос.
В этот день на холсте появилось лишь несколько сочных решительных линий, из которых даже и не проглянули контуры лица.
— Так, завтра оденьтесь обычно, так сказать, повседневно. Слышите? — напутствует мастер…