И даже, казалось бы, обыкновенно ходульная фигура еврея-ростовщика, служившая в русской литературе мишенью для самой едкой и беспощадной сатиры, под пером Никитина обретает известную многомерность. Речь идёт о такой, по его словам, «оригинальной личности», как директор Тюремного комитета Пинхус Хаймович Розенберг (1810-1881). (Не о нём ли говорит Аркадий Аверченко в своём рассказе «Пинхус Розенберг»?) И опять-таки сближение их происходит никак не на национальной почве, но исключительно «по комитетским делам». Розенберг, оказывается, обладал инстинктивным чувством справедливости, а потому «спорные речи» Никитина, рвение, с которым тот на заседаниях Комитета отстаивал права сирых и убогих, как добивался правды, даже если на пути к ней стояли самые сильные, чиновные супостаты, вызвали его симпатию и уважение. Никитин продолжает: «Протянулись годы, в течение которых я изучал его из любопытства и вызывал его на откровенность». А путь к почестям и богатству этого нувориша был весьма тернист: «Смолоду прослужив 25 лет солдатом мастеровой команды и закройщиком Преображенского полка в качестве портного, обшивал офицеров. Выйдя в отставку, умом и ловкостью открыл и быстро расширил свою мастерскую до значительных размеров и одновременно ссужал заказчиков деньгами под проценты, а когда разжился – продал мастерскую, приписался в купцы и в члены благотворительных организаций, по ним за пожертвования пробрался в почётные граждане, поселился в бельэтаже на Невском [в доме № 4], обставил шикарно квартиру, женился на молоденькой красавице-еврейке и ежедневно катался с ней по Невскому в щёгольском экипаже. Она обращала на себя особое внимание светских франтов, но ревнивый муж ни на шаг одну её от себя не отпускал, а потому франты поневоле знакомились с ним посредством займов у него денег. Мало-помалу он сделался светским ростовщиком и узнал всю высшую аристократию, посредством наживы от неё. Короче, его знало всё столичное общество».
Однако при всём его корыстолюбии, Розенберг «в Комитете считался в числе полезнейших членов: за право называться Директором и сидеть между известными лицами он щедро платился». Его благотворительность не знала границ. Задумали, например, устроить в пересыльной тюрьме водопровод. Архитекторы составили смету на 2500 рублей. В заседании начались прения о размере стоимости. Он прислушался и спокойно сказал, что даёт всю сумму, лишь бы спорить перестали. Понадобились для Николаевского детского приюта железные кровати и новые матрацы, и Розенберг незамедлительно прислал тех и других по 25 штук. Содержал он и специальную кухмистерскую, доставлявшую кошерную пищу арестантам-евреям.
При этом Пинхус был религиозен и, пригласив однажды в гости Никитина, похвалялся сделанным на заказ серебряным макетом иерусалимской синагоги величиной с полкомнаты. Он был преисполнен собственной значимости и, казалось, по-детски счастлив.
– Кто в Петербурге первый человек? – лукаво вопрошал он Никитина.
– Государь, – ответил тот.
– Нет, а кроме царской фамилии? – не унимался ростовщик.
– Не знаю.
– Так я вам скажу: я, да, я.
– Почему вы?
– Потому что вся аристократия мне должна, и векселями её наполнен вот этот железный шкаф; она меня любит за то, что я её выручаю, и уважает за то, что я ей услуживаю, а некоторых и обогащаю.
Заключительная сцена застаёт Розенберга уже во время тяжелой болезни. Тот настойчиво просит жену послать за графом Г., а когда граф является, приказывает Никитину поднести его к тому самому железному шкафу, что и было исполнено. Еврей отпирает шкаф и вручает графу толстый пакет со словами: «Вот ваши деньги!» Когда граф откланялся, Пинхус подзывает к себе Никитина: «В пакете было графских 20 000 рублей, находившихся у меня без расписки; теперь я рад, что отдал их ему; я сильно сомневался, чтобы жена возвратила их в случае моей смерти, потому что она жадная на деньги, а я не хочу умирать бесчестным». Так и на смертном одре Розенберг остаётся верен честному купеческому слову…
Историк литературы Абрам Рейтблат отмечал: «Как общественной, так и литературной деятельностью Никитин стремился облегчить положение представителей неполноправных, униженных слоёв и групп населения». Неудивительно, что в поле зрения писателя оказались те иудеи, кто волею судеб стали маргиналами и подверглись тюремному заключению. О таких узниках «тёмного мира человеческих страданий» рассказывается в его книгах «Жизнь заключённых» (1871), «Быт военных арестантов в крепостях» (1873) и «Тюрьма и ссылка» (1880). И важно то, что Никитин говорит о причинах, вынуждавших иных евреев обходить закон, иными словами, вскрывает социально-экономическую подоплёку совершённых ими правонарушений. Вот какой диалог с извозчиком-евреем приводит он в бытность в Брест-Литовске (где находилась военно-арестантская рота с 40 узниками-евреями):
– Чем здесь евреи занимаются?
– Плютуют.
– Зачем же они так недобросовестно поступают?
– Нузда, – ну и хоцели назить более гросей.