Леонтьев-Щеглов был прав: Надсон получил чисто русское воспитание и образование. Сызмальства (а читать он начал с четырёх лет!) Семён испытывал напряжённый интерес прежде всего к отечественной словесности. Хотя, по его словам, он «проглотил» Майн Рида (1818-1883), Жюля Верна (1828-1905), Густава Эмара (1818-1883), всё же «Божественной комедии» Данте Алигьери (1265-1321) почему-то предпочитал повести Николая Карамзина. Ребёнком он знал наизусть почти всего Пушкина, декламировал стихи Лермонтова, зачитывался «бессмертными повестями» Николая Гоголя и «огненными статьями» Виссариона Белинского (1811-1848), благоговел перед Николаем Некрасовым. Показательно, что героем его детских рассказов (а «мечтал о писательстве» он с 9 лет) стал мальчик с характерным русским именем – Ваня.
С годами его интерес к русскому слову не только не ослабел, но заметно усилился. Книгочеем он был отчаянным, и можно сказать определенно: не было в России того времени известного литератора, книг которого Надсон не читал бы или не знал его лично. Особенно сильное впечатление произвели на него «виртуоз стиля» Иван Гончаров (фрагменты из «Обломова» и «Обыкновенной истории» он даже цитировал по памяти) и «величайший честнейший граф» Лев Толстой (1828-1910), а также книги Михаила Салтыкова-Щедрина, Владимира Короленко, Фёдора Достоевского, Ивана Тургенева (последним двум поэт посвятил стихотворные послания). Тесные творческие узы связывали его с «литературным крёстным» Алексеем Плещеевым, при содействии которого он стал печататься в авторитетнейшем журнале «Отечественные записки». Поэт «положительно влюбился» в Вячеслава Гаршина (1855-1888), которого звал «Гаршинка», чей замечательный талант оказался сродни музе Надсона. Близок был он и с Дмитрием Мережковским (1866-1941), по его словам, своим «братом по страданию», с коим состоял в дружеской переписке.
Впрочем, то, что Надсон жадно впитал в себя великую русскую литературу, отнюдь не исключало его еврейства: ведь к 1880-м годам на ней выросло целое поколение ассимилированных иудеев и считало её своим личным достоянием. Вот что писал об этом, обращаясь к антисемитам, еврейский писатель Гершон Баданес (1854-1921) в своих «Записках отщепенца» (1883): «Вот вам, господа, Белинский!.. Вот Добролюбов!.. Вот вам и Некрасов… Вот вам ещё Тургенев, Лермонтов!.. Нет, это ещё бабушка надвое сказала, принадлежат ли эти исключительно вам, головотяпам! Нет, этих не отдадим: они принадлежат всему человечеству, следовательно, и нам, евреям, потому что мы люди тоже!»
И русские евреи не только читали, но и творили литературу. Вместе с Семёном Яковлевичем в Петербурге подвизалось тогда немало писателей и деятелей культуры иудейского происхождения, и наш герой тесно общался с ними. На литературно-музыкальных вечерах он выступал вместе с Николаем Минским (1855-1937) и Петром Вейнбергом, причем ценил первого за «крупный талант» и «горькую правду… образных и поэтичных строк», а второго – за мастерство стихотворных переводов. С большим пиететом относился он и к музыканту Антону Рубинштейну (1829-1894), об игре которого говорил: «Это что-то до того грандиозное и величественное, что словами не передашь: точно в первый раз Альпы увидел!» А вот стихи Семёна Фруга (1860-1916) (которого по иронии судьбы называли «еврейским Надсоном») считал «плохими» и находил в них литературные огрехи и словесные штампы.
Однако даже иные корифеи русской словесности относились к евреям-литераторам как к чужакам, уличая их в фарисействе и притворной приверженности православию. «Это – разные Вейнберги, Фруги, Надсоны, Минские… и прочие, – разглагольствовал Иван Гончаров. – Они – космополиты-жиды, может быть, и крещёные, но всё-таки по плоти и крови оставшиеся жидами… Воспринять душой христианство [они] не могли; отцы и деды-евреи не могли воспитать своих детей и внуков в преданиях Христовой веры, которая унаследуется сначала в семейном быту, от родителей, а потом развивается и укрепляется учением, проповедью наставников и, наконец, всем строем жизни христианского общества».