— Не, католичка она, Степан! Папежница! Известно, всё зло нынче от них, от католиков… Всех бы их, проклятых, переловить да сжечь!
— Ich verstehe nichts, lieber Nachbar, — сменяли их другие голоса.- Na, gut, man wird diese Hexe verbrennen. Und wofiir die Kinder?.
— Wofiir? Das sind doch Russen! Waz anders kanh man von ihnen erwarten?
— Das sind keine Russen, lieber Nachbar. Das sind Tataren.
— Ach, welcher Unterschied? Meines Erachtens, das alles ist ein und dasselbe…[70]
Наконец Григорий Лукьяныч Скуратов, стоявший рядом с помостом в окружении своих людей в чёрном, взмахнул рукой с зажатым в ней платком, и площадь затихла. На помост взобрался бородатый дьяк в высокой меховой шапке и богато расшитом кафтане. Кашлянув раз-другой, чтобы прочистить горло, он развернул свиток и сиплым, но громким голосом стал вычитывать вины «означенной ляховицы, вдовы посадской Марии-Магдалины», посягнувшей в сатанинской дерзости своей на жизнь царицы, в Бозе почившей государыни Анастасии Романовны всея Руси.
«А мало ей было, ведьме, — читал дьяк, — Богом проклятого ремесла её, но ещё и сыновей своих втянула она в злодейства и чернокнижие. И, как доподлинно свидетельствуют о том многие люди, при котлах, и травяных огненных взварах, и при серном смесительстве их держала и ведовству своему учила, и нечисть всякую — жаб, и пауков, и ужей, и мышей летучих — ловить и собирать их посылала. А зачала она их не от человеков, а от Князя Тьмы. И потому государь великий повелел, а бояре приговорили, а Освящённый Собор благословил благословением своим, что должно ту ляховицу, вдову посадскую Марию-Магдалину, смертии бескровной предать, как повелось то по обычаю христианскому. А детей её, малолетства их ради, казнить малою казнью, без мучительства, одним лишь усекновением головы».
А когда закончил дьяк чтение своё, раздался над площадью тяжкий вздох, будто выдохнутый единым дыханием всей толпы. И настала на площади мёртвая тишина.
Лицо Адашева побелело, тело напряглось, пальцы судорожно впились в подоконник… Вместо дьяка на помост поднялся палач в красной рубахе с закатанными вверх рукавами. Коротким резким тычком он вытолкнул вперёд себя одного из мальчиков, с силой пригнул ему колени и положил голову его на плаху. Потом, оглянувши зачем-то площадь, палач отступил на шаг, взмахнул топором и… И опять опустил его, остановленный страшным, нечеловеческим криком, заставившим содрогнуться всех, кто только был на площади. Кричала, билась, выла звериным воём Мария-Магдалина. А в ответ этому крику вдруг с треском вылетела рама из окна в доме напротив, и зазвенели, посыпались вниз стёкла, и оттуда раздался столь же страшный, столь же отчаянный, но только мужской крик. И немало людей из бывших на площади видели, как метнулась в том окне голова окольничего Адашева, и рванулся он вперёд, будто порываясь выкинуться вниз. Но в тот же миг выросли рядом с ним две фигуры в чёрном и, скрутив, оттащили его назад…
А больше уже он, Адашев, не помнил ничего. Видно, не выдержали, лопнули до предела натянутые струны его сердца, и душа его изнемогла в борении с судьбой, и милосердное беспамятство окутало спасительным мраком его сознание, избавив бывшего правителя российского от зрелища того кровавого, что уготовили ему гонители его.
Много такого творится на земле, что не может вместить в себя разум человеческий! Да и не должен он это всё вмещать, ибо не для того сотворил человека Господь. И как бы ни был твёрд душою своею суровый и мужественный окольничий царский, а и он был всего лишь человек, и мера человеческая была и его мера. А превзойдя ту меру сил своих, рухнул и он оземь, словно дуб могучий в грозу, поверженный молнией с небес.
Как упал Адашев тогда на пол, задыхаясь под тяжестью двух навалившихся на него тел, как впал он тогда в беспамятство, в горячку огненную, так и не приходил в себя до самого подземелья в старом дерптском замке, куда велел его бросить воевода Хилков. Тайно велел бросить, скрытно, дабы не было какого смятения в умах местных жителей, а то и, не дай Бог, также и среди московских воинских людей, ибо и у тех, и у других был опальный правитель державы Российской в великой чести.
Да и там, в подземелье том сыром, лишённом воздуха и света, Бог весть, сколько времени прошло прежде, чем начал он, Адашев, что-то сознавать. А когда пришёл он наконец в себя и понял, — по соломенной подстилке под собой, по цепям, сковавшим ему ноги, по кружке с водой, что нащупала в темноте его рука, — где он, и вспомнил, что случилось с ним, первым движением души его израненной была молитва.